Газыри
Шрифт:
«Я в Москве пробовал…», — начал было я и осекся под ее неожиданно переменившимся взглядом.
От нее, и в самом деле, осталась половина, от Нины, — может быть, как раз та, которую она отдала когда-то родне и щедро раздарила близким и которую они теперь возвратили ей неподдельным участием, когда первая половина почти умерла. Год назад, несмотря на разом побелевшую голову, Нина была прямо-таки черна от горя, но бесконечная скорбь одухотворила, наконец, печальный ее лик, высветила, как на иконе, глаза — кроме тихой мольбы в них поселилось мудрое всепрощение.
Горячая надежда вспыхнула в них теперь одновременно с таким пронзительным недоверием! Так, пожалуй, могут глядеть многоопытные профессиональные
И одна из полутора тысяч съедаемых неизвестностью матерей сама, наперекор всему, ведет свое одинокое расследование: с короткими — через всю Россию — телефонными звонками, с долгими поездками, с обстоятельными во все концы письмами, по точности похожими на протоколы либо донесения… Сколько тщательно скрываемой правды знают все они об этой страшной войне!
И я только согласно кивнул ей — не будем, мол, и действительно, попусту тратить время — на секунду прикрыл глаза, а она снова повела своим мягким, проникающим в сердце голосом: «У Апасовых пока тоже нового ничего — отец бы мне тут же позвонил… У Дакаевых мама занимается: она бы ко мне тут же пришла…»
Мне вдруг вспомнились иные края.
Точно также друг дружки держатся осиротевшие шахтерские жены, когда ребята погибли… Точно также лежат их мужья и дети на заросших черемухою сибирских кладбищах: бригадами.
Почти сразу после «шахтерской революции», в декабре 1991-го в Междуреченске взорвался метан в одной из дальних выработок шахты имени Шевякова. Обвал накрыл двадцать пять горняков. Вытащить из-под него удалось только двоих. На глубине 381 метр бушевал пожар, вскоре достигший такой силы, что на окраине тайги наверху растаял снег, ударила в рост трава, и посреди глухой зимы зацвели первые весенние цветы — яркая, как яичный желток, мать-и-мачеха.
Сколько невыносимо-трудных решений приходилось в ту пору принимать шахтовому начальству и приезжим спецам, окруженным отчаявшимися родственниками погибших!.. Затопить отвод? И, значит, прекратить спасательные работы?!
Но как бы то ни было, все в Междуреченске тогда знали: они — там!
Под живым венком из обманутых теплом таежных цветов.
А где, скажите Нине Лариной, наконец, где ее сын, где еще десятки, сотни других мальчиков, оставленных в жестоком плену бесстыжими — начиная с первого лица — рожами?!
Поздней осенью 93-го года в Майкопе мой друг Юнус Чуякоо, с которым мы только что закончили работу над переводом его большого романа «Сказание о Железном Волке», чуть таинственно сообщил мне, что он разыскал-таки, наконец, племянника знаменитого Клыч Султан-Гирея, командира кавказской «Дикой дивизии», за сотрудничество с немцами повешенного в сорок шестом в Бутырской тюрьме вместе с казачьими генералами Петром Николаевичем Красновым, Семеном Николаевичем Красновым, Тимофеем Ивановичем Дамановым, Андреем Григорьевичем Шкуро и немецким «кавалерийским» генералом Гельмутом фон Панвицем. Племянник примерно наших лет, звать Борис, недавно вернулся на родину из Абхазии, где прожил почти всю жизнь. Не только согласился теперь встретиться с нами, ждет на хлеб-соль.
Великое дело этот кавказский обычай гостеприимства! Ютился Борис пока у друзей, и в комнате, совмещенной с застекленною лоджией, мы сидели среди нераспакованных тючков и свернутых после ночи на день матрацев, столом нам служила узкая и длинная гладильная доска, но чего только на ней не было! Среди пышной зелени и долежавших до первого снега овощей абхазская фасоль-лобио
Перед этим я спросил, как нам его называть, и он улыбнулся:
«В Абхазии все звали Борис-Черкес. Там только скажи кому… все давно знают. И в Грузии знают хорошо… теперь даже слишком. Во время войны я занимался оружием и порядком им надоел, но дело есть дело, договор есть договор, война — война… Я пожалуй что, чуть моложе: зовите просто Борис.
Чинно выпили за знакомство, но дух над щедрым нашим столом сразу установился такой братский, как будто один другого знали уже сто лет. Может, Борис почувствовал, что интерес к одному из его предков был, и действительно, глубоко уважительный?
К этому времени я уже прочитал протоколы допросов всех шести преданных англичанам генералов… Не сомневаюсь, что каждый из них, опытный волк, кожею ощущал, к чему идет дело, каждый из них имел возможность тихо в одиночку спастись, но ни один не покинул собранных вместе в лагере под австрийским Лиенцем несчастных своих солдат: казаков и горцев.
Протоколы, и действительно, отличались скупостью необыкновенной, единственная цель их была — подвести изменников под „высшую меру“, раздавить и унизить — для острастки других, но за сухими, не допускавшими и намека на сантименты, строчками, составленными следователями с Лубянки, невольно приоткрывались такие трагические подробности!.. Старший из Красновых, Петр Николаевич, вдруг обронил, что очень хороша праздничная Москва; значит, вывозили старика на прогулку — вернее всего на октябрьские праздники. Или морально добивали в день Сталинской конституции? Или — под Новый год?
Помню, как тогда растрогал и трогает, когда вспоминаю об этом нынче, ответ фон Панвица на оправданный, а в общем-то, вопрос: мол, с этими, с казачками да с горцем все ясно — как вы-то оказались в этой компании?.. И боевой генерал, с гордостью заявивший, что самая его большая военная удача была — командовать казаками, ответил, словно ребенок: с детства очень любил лошадей, а потом его буквально потрясла книга Гоголя „Тарас Бульба“… Вот ведь, думаешь, какое удивительное, какое загадочное дело: наши родные жулики, корифеи из „этастранцев“, как их назвал поэт Геннадий Иванов, все повторяющих вместо „Россия“, „родина“ — „эта страна“, так вот они нас с пеною на губах уверяют по телевизору и по радио, да где хочешь, что великая классика ничему не научила русского человека — быдлом был и быдлом остался… Но как быть с немецким дворянином, чью жизнь прямо-таки перевернул наш Николай Васильевич?
Когда я намекнул давшему мне прочитать протоколы Леониду Решину, председателю комиссии по реабилитации и помилованию при президенте РФ, что хотел бы ознакомиться с делом генералов в более подробном, так сказать, варианте, он ответил, вздохнув: мол, вряд ли я получу от этого удовольствие. Люди уже достаточно пожилые, с изломанною душой и больными нервами, к тому времени они уже забыли о собственной гордости…
Перед этим мне уже пришлось слышать: „железный“ белый партизан Андрей Григорьевич Шкуро во время вынесения приговора в суде тихонько всплакнул. Говорили также, что наиболее достойно держал себя в тюрьме и на допросах Клыч Султан Гирей. Сказал теперь об этом Борису, и он помолчал и снова разлил чачу по рюмкам.