Газыри
Шрифт:
„Один московский черкес рассказывал, — начал неторопливо. — Он жил в одном подъезде с каким-то знаменитым генералом, он не говорил, с каким — не хотел его подводить. Тот ему сказал в сорок шестом: хочешь поглядеть на своего земляка? Вот тебе пропуск на заключительное заседание суда… Там, черкес этот потом рассказывал, целый спектакль устроили. Пригласили всех известных генералов. Сам Сталин через специальное окошко глядел… И многие генералы плакали, но тут же смахивали слезу: не приведи Аллах, Сталин увидит! Особенно нашему дяде сочувствовали, это, говорят, правда. Когда он громко сказал: „Я давал
Пожалуй, не стоит тут вспоминать о целой армии, незаметно для себя перешедшей на сторону другого государства и даже гордящейся этим: мол, не пролили крови собственного народа… Само собою, имею в виду не власовцев.
Но не о том речь.
„Ходит такая легенда, — начал я. — В сорок втором, когда заняли Майкоп, кое-кто из непримиримых пришел к генералу Клыч Султан-Гирею и сказал: наконец-то настало время свести с русскими старые счеты!.. Одно твое слово, Клыч, и уже этой ночью в Майкопе ни одного из них не останется… Но генерал велел плотней прикрыть дверь и негромко сказал: я пришел с немцами — я с ними уйду. Вы жили с русскими — вы рядом с ними останетесь жить…“
„Это не легенда, — сказал Борис-Черкес. — Наши это рассказывают. Это правда!“
С каким почти нескрываемым торжеством смотрел на меня в это время мой друг Юнус!.. Вот, мол: ни слова не было сказано по-черкесски — все при тебе!
— Не чокаясь? — предложил я. — В память о храбром и мудром человеке… В память о твоем дяде!
— За это стоит! — сказал Борис. — Дай Бог, чтобы так было всегда.
И мы встали, и лица наши сделались строже: все мы слишком хорошо понимали, о чем говорим.
Но как она распоряжается, судьба!
Ничего не надо придумывать.
В маленьком приемничке, стоявшем неподалеку от хозяина стола, пропищало двенадцать, и Борис взглянул на свои ручные часы…
— Грозный, — произнес значительно диктор. — Сегодня ночью в город вошла танковая колонна…
Мы с Юнусом взглядом потянулись к приемничку, Борис тут же усилил звук.
Притихнув и перестав жевать, выслушали сообщение о том, что город уже практически занят, и наш хозяин вздохнул и громко сказал:
— Это должно было случиться. И это случилось. Молча налил, поднял свою:
— За то, чтобы без большой крови обошлось и быстро закончилось… это должно, — было произойти! И это произошло.
А ведь там были его боевые товарищи, бок о бок с которыми прошел Абхазию. Накануне он уже успел припомнить накоротке: Шамильчик… Ваха… Арслан.
— Тебе ведь не так легко это говорить, Борис! — сказал я.
— Конечно, — просто ответил он. — Но тут уж ничего не поделаешь: Россия большая, а Чечня маленькая. И Джохару давно уже надо было ехать в Москву и сидеть в приемной у моего тезки до тех пор, пока тот не позовет его… Но Джохар этого не сделал. И вот он — результат!
Я сочувственно вздохнул, а он сказал непреклонно:
— За сказанное! Это судьба!
Через несколько часов, когда мы уже разошлись, передали другое сообщение: танковая колонная частично сожжена, частично разгромлена. Верные Джохару Дудаеву войска прочно удерживают Грозный.
И даже в тихом Майкопе, рассказывали
Взрыв психологической бомбы направленного действия покачнул в тот день весь Кавказ. Особенно — Северный. Зная характер здешних насельников, их, как теперь принято говорить, менталитет, хорошо понимаешь: трудно было придумать удар более точный и более чувствительный, нежели этот!
Через какой-то месяц давно ждавший своего часа Железный Волк вновь взялся за города и аулы…
Что уж говорить о самой Чечне, если клацанье стальных его зубов слышалось даже в отдаленных концах России. Тошнотворный запах крови наплывал с Кавказа, словно туман. Над Грозным висел серый и смрадный дух бесконечного предательства. Совсем в другом краю, в Новокузнецке, командир „омоновцев“ Сергей Добижа, добрый, симпатичный Сережа, работавший когда-то в нашем Заводском поселке воспитателем профтехучилища, рассказывал, заикаясь от недавней контузии: Вы не поверите — я ведь и сам сперва представить не мог… Стояли на краю села, курили по последней перед тем, как начать „зачистку“, и тут за спиной грохнули наши танки, выплюнули на нас эти шланги для подрыва минных полей. Полыхнуло прямо над головой. Сразу — около тридцати гробов… А наутро подходит ко мне сосед справа: хочешь знать, сколько „зеленых“ „духи“ дали морпехам, чтобы они вас накрыли?“
Стыдно тревожить тени великих полководцев — кому из русских офицеров в какие времена такое могло привидеться?!. Кому из „солдатушек“ старой школы — сам погибай, а товарища выручай! — пришло бы в голову, что в спину ему вгонит нож не обошедший сзади противник — ударят купленные свои?
И снова — благословенный Майкоп…
Как падают со столетнего, чудом сохранившегося в крошечном саду дерева перезревшие груши с выеденными осами дырками на желтых боках, так готовы осенью упасть на бумагу давно выношенные строчки… все грустнее становятся они с каждым годом, все печальнее. И неужели — все бесполезней?
В прохладном зальчике тещиного дома с нехитрым его, с послевоенных лет сохранившимся убранством, подальше, как полагается, от дверей, в „красном углу“ — жантэ — сидит всепонимаюший и оттого, бывает часто, печальный мой друг Юнус. С нарочитой веселостью поглядывает на большой — чуть ли не во всю стену — мой портрет, который в прошлом году перевез к нам в дом из своей мастерской старый товарищ, художник Эдуард Овчаренко: двадцать лет назад, выходит, так заготовленный им подарок к моим шестидесяти.
— По черкесским обычаям, — мягко начинает Юнус, — теща вообще никогда не должна видеть зятя… А ты мало того, что живешь в ее доме — ты еще оставил тут свой портрет… Чтобы она могла любоваться им, когда тебя нет… как это, ым?
„Майкопский зять“ — это данное мне черкесами прозвище. Кто-то из них произносит его со вполне понятным благодушием: куда же человеку деваться, когда он приезжает в Майкоп?.. В гостинице нынче разденут за трое суток! Но кто-то придает этому уничижительный оттенок: коварное время, несмотря ни на что, и тут потихоньку делает свое дело.