Гербовый столб
Шрифт:
Иван Сергеевич издалека подходил к ответу, отвлекался.
— Ну, в империалистическую войну, конечно, не до Волги стало. Вильгельм мечтал покорить Россию — тогда бы под немцем полсвета оказалось. Да-а... Многих из наших, само собой, на войну призвали. Я тоже шибко просился — хотя бы сапоги шить, но из-за малолетства меня не взяли. Но вскорости всем война надоела, — просто заключил Иван Сергеевич.
Мой товарищ достал блокнот и попросил разрешения набросать портрет Ивана Сергеевича.
— А чего ж, рисуй, — с достоинством согласился старик и распрямился, приосанился. — Только потом отдашь. Я его Кольке пошлю. Пусть знает, что отец тоже важнейший человек.
Я вновь повторил вопрос о возникновении Иваньковского водохранилища. Но старик
— В Волге-то много рыбы было, — сказал он, — и стерлядь, и судак, и щука. Помногу ловили и на торг везли. А уже не то, ушла рыба. — Помолчал, взглянул на меня задумчиво: — Любопытствуете, значит, как строили-то? А как? Сначала графский план обнаружили. Случилось это тогда, когда церкви закрывали, — в одной и нашли. Граф-то сам утек во Францию, а план свой на хранение в церковь отдал. Это в двадцать втором годе было, когда от Бога отлучали. Тогда-то и наткнулись. Я это время хорошо помню: у нас первенец родился, Николай, а крестить его негде — попов разогнали, церкви заколотили или под клубы произвели. Так Колька-то у нас и некрещеным остался, да и все другие — побоялись потом. А план-то, значит, новой власти пондравился. Однако только после колхозов к нему приступили.
А в колхоз нас в двадцать девятом годе объединяли, — продолжал Иван Сергеевич. — Много народу тогда разбежалось по городам. Разные причины гнали, кого классовые, а кого житейские — жить-то надо было! Ну, а как же? От головокружения налог даже на кур объявили! Как тут выживешь? Отец меня и благословил. Я в Тверь подался, Калинином-то мы ее не называли. Нанялся сапожничать, наших-то там, много обосновалось. Денежки да и продукты — а как же иначе? — слал в деревню. До середины тридцатых там жил, пока не заболел — туберкулез у меня обнаружили. Ну, я и вернулся к семье. Помирать, можно сказать, вернулся, ан вылечился. А тут как раз работы развернули, чтобы, значит, Волгу к Москве повернуть.
Да-а... — вздохнул Иван Сергеевич. — Когда мы поняли свою погибель, жизнь наша стала одним существованием. Ба-альшой начальник тогда всем командовал. Так и заявил: «Затопим вашу деревню! Вот те раз! Да-а... Фамилию запамятовал его — не то Павлицкий, не то Новицкий, но явно не из русских: и по виду, и по говору — шепелявил сильно. Очень суровый был мужчина — никогда не улыбнется. Рта, поверишь ли, вродя не было, губы тонюсенькие и сжатые крепко, как морщина. А нос большущий, с горбиной, и глаза огромные навыкат, как у совы. Посмотрит на тебя, а тебе страшно, хоть под лавку лезь. Но ко мне расположение имел. А все через Кольку-подлеца! — осерчал Иван Сергеевич. Помолчав, опять продолжал в тихой задумчивости: — Колька-то с малолетства к начальству тянулся. Таки вился около него, когда тот наезжал. А однажды он ему все наши рыбные места раскрыл, сукин сын. Оттого-то и благосклонство ко мне вышло. Ну, а мы — тю-тю, без рыбки остались. Не двинешь же туда, где начальство балуется. Я Кольке даже уши не надрал: не дай Господь начальник-то наш осерчает.
Да-а... — вздыхал Иван Сергеевич. — Печаль неизгладимая пришла в сердца наши, когда час наступил избы жечь. Сколько костров по берегам Волги полыхало — ох, батюшки... Целые деревни горели. Горько плакали и бабы, и мужики: что же с нами-то? Вот и сейчас перед глазами полыхает там, где для вас вода. — Надолго тяжело задумался Иван Сергеевич. Продолжал в унынии: — Нам-то говорят: переселяйтесь вглубь, подальше от воды-то. А куда подальше? Кто половчей, тот уже по городам утек, слава Богу, городов вокруг много. А мы со старухой Марфой Семеновной не решились. Куда же нам? Больной я ведь был. Дали нам, значит, семьсот рублев за избу, а что это? Цены-то на строения повсюду в нашей местности сразу прыг — за меньше, чем полторы тыщи, никто и разговаривать не хотел. Что ж делать-то? Подались мы тогда в Кимры, а уж после, перед самой войной, в Москву переселились. И опять я сапожничал в подвалах, несмотря на свою болезнь. Но от горя она у меня затихла.
На войну меня не призвали, — продолжал Иван Сергеевич. —
Мой товарищ протянул Ивану Сергеевичу портретный набросок. Иван Сергеевич равнодушно посмотрел на себя и молча вернул листок. Он, видно, запамятовал, что собрался послать его Кольке, чтобы доказать, что и он «важнейший человек».
— Берите, — сказал художник.
— А не нужно мне ничего, — устало ответил старик. — Устарел я уже ко всему. Пойду, пожалуй.
— Иван Сергеевич, ну, а нынешняя Волга вам нравится? — спросил я. — Весь этот простор? Вся эта красота, а?
— Ндравится, ндравится, — без энтузиазма ответил Иван Сергеевич. — Пойду я, ребятки. — Взбросил свой желтый портфель за плечи, как котомку. Постоял, оглядывая волжский простор, гладкий, умиротворенный после грозы, и повторил неопределенно, в сомнении: — Как же, ндравится, ндравится. — Без всякой связи продолжал: — В церковь стал ходить. А чего? Теперь можно: кому до меня дело? Пущай контраментирую. — И посмотрел на нас отчужденно, с внимательным сожалением, будто и мы были его неблагодарными детьми. — А помирать пока не хочу. Старуха вон зовет, а я не хочу. Не хочу пока, — сказал он в твердом убеждении. — Интересно мне знать, что же дальше-то будет.
И ушел Иван Сергеевич, ссутулясь, шаркающей походкой, со своим несуразным портфелем, в вольном плаще до пят, в странной широкополой шляпе, надвинутой на глаза. Конечно, гордится Иван Сергеевич этими вещами, давно подаренными ему сыном Колькой, Николаем Ивановичем. Сильно серчает старик на него, однако же все простит, если тот вспомнит о нем, пригласит в гости или сам навестит.
1978
ДВОЙНАЯ ЖИЗНЬ
Сразу после воспитательной экзекуции у Федорина он позвонил Вике. Она могла освободиться только к шести часам. Они условились встретиться у метро «Филевский парк».
Громов мог часами бродить по арбатским переулкам, где прошло его детство. Он стоял у желтого особняка с мезонином, украшенного белыми колоннами. В этом особняке он прожил с рождения до пятнадцати лет — с матерью, отцом, а потом еще с сестренкой и бабушкой. У них была огромная овальная комната с громадными венецианскими окнами — бывшая рояльная. Рояль в революцию перенесли в мезонин, где с тех пор жила дочь титулованного владельца особняка — Анастасия Кирилловна Мордвинова.
«А если войти в этот милый сердцу дом, подняться на пол-этажа к роскошным фонарям, пройти по громадному гулкому коридору налево и войти в светлую овальную комнату? Что за люди сейчас живут в ней? Откуда они?..»
На особняке висела железная табличка — «Строение № 2». Сбоку возвышался многоэтажный кирпичный дом. Громов вошел в асфальтированный дворик. На заржавевший тысячу лет назад навес над круглыми ступенями крыльца устало легла старая больная липа. Под липой стояла ветхозаветная скамейка. На ней сидела аккуратненькая, сухонькая, маленькая, как ребенок, Анастасия Кирилловна Мордвинова в немыслимой соломенной шляпке с черной лентой.