Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни
Шрифт:
Этот закон, заключенный в душе человека, есть эманация, отсвет, подобие высшего божественного закона. Ведомо это и Вильгельму Мейстеру, герою романа «Годы странствий Вильгельма Мейстера». Увидев с башни обсерватории простершееся над ним звездное небо, он задает риторический вопрос: «Какое право ты имеешь хотя бы помыслить себя в середине этого вечно живого порядка, если в тебе самом не возникает тотчас же нечто непрестанно-подвижное, вращающееся вокруг некоего чистого средоточия?» (8, 105). Здесь слышится отзвук кантовских слов насчет звездного неба над нами и нравственного закона в наших душах.
8 октября 1817 года, как записано в дневнике Гёте, были «перебелены пять стансов». Это «Первоглаголы. Учение орфиков» — поэтический цикл-исповедь об исконных силах, определяющих течение человеческой жизни. Постигая разумом мир, автор систематически исследует все, что в жизни человека неизменно предстает в неразрывном сплетении, связывая его с решающим воздействием исконных сил: Даймона, Тихе, Эроса, Ананке, Элписа. Этим пяти силам к тому же одновременно соответствуют пять этапов человеческой жизни — хотя это нигде особо не подчеркивается. Даймону принадлежит решающая роль прежде всего при рождении человека; Тихе — в юности его, Эрос приносит переломный рубеж в жизни; Ананке правит человеком в годы его труда, в пору его средних лет; Элпис остается старцу, помогая пережить расставание с земным бытием. Так в стихотворении говорится о пяти силах, то одновременно, то попеременно воздействующих на человека, его жизненный путь. Этому отвечает и внешняя форма стансов:
Первоглаголы. Учение орфиков
Непосредственным поводом к созданию цикла «Первоглаголы. Учение орфиков» послужили попытки тогдашних филологов и специалистов по истории древнего мира изучить самые ранние, восходящие еще к догомеровской эпохе мифическо-религиозные представления древних греков, нашедшие отражение в орфической лирике. В ней встречались изречения и символы, являвшиеся сплавом древнейших представлений древнегреческого, древнеегипетского и древневосточного происхождения. В них были заключены тайны, связанные с древними верованиями. Все, что приписывалось легендарному певцу Орфею и идущей от него орфической традиции, — не что иное, как священные заклинания. В одном лице были соединены в ту пору поэт и жрец. Исходя из этого, Гёте и назвал свой цикл «Первоглаголы». [81] В работах Георга Зёга, датского исследователя истории древнего мира, Гёте нашел ссылки на древние мистические верования, будто божества, подобные названным — по-гречески — в стансах, присутствуют при рождении человека. Цикл «Первоглаголы. Учение орфиков» — поэтический отклик на изыскания филологов и исследователей мифов. Разумеется, у Гёте не было намерения внести очередной вклад в изучение раннеантичной космогонии и орфических заклинаний. «Священные» древние слова, обозначавшие силы, властвующие над судьбой человека, он интерпретировал соответственно своему жизненному опыту и своим убеждениям. И в жизнерадостно-непринужденном стиле, какой часто бывал свойствен ему в старости, поэт следующим образом охарактеризовал свой метод освоения наследия прошлого: «Если вновь извлечь из туманных источников древности их квинтэссенцию, получишь услаждающий душу кубок, а если еще с помощью живого собственного опыта вновь освежить мертвые речения, то выйдет не хуже, чем с той сушеной рыбиной, какую молодые люди окунули в источник молодости, а когда она вдруг набухла, затрепыхалась и уплыла, они лишь возрадовались, что наконец нашли истинно животворящую воду» (из письма Сульпицу Буассере от 16 июля 1818 г.). Освоение и обработка древнего применительно к современности, так чтобы в настоящем вдруг проступило сияние прошлого, притом вневременного, было осуществлено поэтом и в «Западно-восточном диване» и в стансах «Первоглаголы. Учение орфиков» — обновление «древней истины» средствами современной Гёте поэзии.
81
По-немецки «Urworte», то есть, точнее, «праслова».
После того как Гёте опубликовал эти стансы в 1820 году в сборнике «Вопросы естествознания вообще, преимущественно морфологии», он напечатал их вторично в журнале «Об искусстве и древности», снабдил строфы соответствующим комментарием. Правда, это не был комментарий в том смысле, какой обычно вкладываем в это понятие мы. Поэт ни единым словом не раскрывает сути своих стихов, по-прежнему перед нами в основном намеки. Однако лейтмотив всех примечаний таков: попытка доказательства беспрестанного полярного взаимодействия свободы и необходимости. Это очевидно уже из чередования строф: если в одной речь идет главным образом о принуждении, то в последующей непременно говорится о свободе. В центре цикла, однако, поставлено восьмистишие, посвященное двойственной власти Эроса. Впрочем, каждая строфа отображает силу, вмещающую обе грани: одну — явную», другую — тайно противодействующую первой.
Применительно к первой строфе Гёте писал о «демоне» в примечании, что он «означает здесь необходимую, непосредственно при рождении выраженную, ограниченную индивидуальность данного лица». Стало быть, поэт отнюдь не имеет здесь в виду ту двойственную силу, преследующую человека извне, — то «демоническое», о каком нередко размышлял Гёте в старости: ведь демоническое не божественного происхождения, поскольку неразумно, нечеловеческого, поскольку не являет следов рассудка, но и не дьявольского, поскольку может быть
82
В «Поэзии и правде»: «Расположение созвездий мне благоприятствовало» (3, 12).
Под властью любви Эроса принуждение и воля сливаются воедино. Безоглядное посвящение себе «одному» [83] — веление рока, которое при всем том доставляет наслаждение. «Один» в последней строчке строфы — это не только партнер в любви, но также и «доставленный судьбой предмет», которому человек готов полностью себя посвятить. Отсюда понятен переход к стансам «Ананке». Посвятить себя «Одному», захватить его — значит создать новые узы, которые влекут за собой ограничения, новую необходимость и заявляют свои притязания. Возвращаясь к сказанному в начале стихотворения, поэт указывает на «вечное веленье», которому подчинена вся человеческая жизнь. «Ананке» («Неизбежность») — это некое внешнее принуждение, неумолимая необходимость, ограничивающая пределы свободы и приучающая к смирению, к осознанию той истины, что «свобода — сон». Дана, однако, человеку и надежда, которая вновь и вновь поднимает его над необходимостью внешних принуждений. И так человеческая жизнь пульсирует между принуждением и свободой, воплощая себя в диастоле и систоле, и оба эти состояния следует признать возможными и уготованными человеку.
83
Последняя строчка восьмистишия «Эрос» в подстрочном переводе звучит так: «Но благороднейший посвятит себя одному». — Прим. перев.
Всю ткань «Первоглаголов» пронизывают мотивы высшего, не только земного, существования человека. Ядро личности провозглашается неразрушимым, не только в короткий срок человеческой жизни, но и за ее пределами. Ядро это «нельзя ни расколоть, ни раздробить, даже на протяжении многих поколений» (из гётевского комментария). Гёте трудно было примириться с тем, что человеческая жизнь ограничена быстротечным земным бытием. С надеждой заглядывал он в сферы бесконечного. И там мнилось ему — прочной субстанцией — ядро личности, способное обрести бытие, но при том не исчезнуть вместе с ним. Последняя строчка стансов — «Удар крыла — и позади эоны!» — открывала перспективу бессмертия. В старости Гёте упорствовал в своей вере в бессмертие, принимая ее как постулат, за отсутствием каких-либо реальных доказательств в ее пользу и при том, что он отказывается принимать всерьез посулы христианской религии на этот счет. Поэт не желал примириться с тем, что в вечно живой и обновляющейся природе человек оказывается скован границами своего земного существования. Гёте понимал, он касается здесь такого, что неподвластно рассудку, «но все же не хочется и воцарения безрассудности», писал он Цельтеру 19 марта 1827 года. «Вечное блаженство мне ни к чему», — заявил он канцлеру фон Мюллеру 23 сентября 1827 года. В другой раз Гёте заговорил с ним о своих «взглядах на духовное бессмертие» (из «Разговоров с Гёте» канцлера Мюллера, запись от 19 февраля 1823 г.). С необыкновенным упорством, не желая быть раздавленным самим фактом недолговечности физического бытия человека, утверждал он бессмертие духа. Он твердо убежден, «что дух наш неистребим; он продолжает творить от вечности к вечности», говорил он Эккерману (запись от 2 мая 1842 года). «Энтелехическая монада может сохраниться лишь в условиях неустанной деятельности; и если работа станет для нее второй природой, то и в вечности у нее не будет недостатка в занятиях» (из письма Цельтеру от 19 марта 1827 г.). Мыслящему существу, полагал Гёте, вообще невозможно «представить себе небытие, прекращение мышления и жизни; стало быть, каждый из нас, сам того не ведая, носит в себе доказательство бессмертия» (из «Разговоров с Гёте» канцлера Мюллера, запись от 19 октября 1823 г.). Во всех этих умозрительных рассуждениях он мог опираться лишь на собственное «убеждение», поскольку ничего нельзя было ни доказать, ни проверить, и он даже дерзнул предъявить природе соответствующее требование: «Для меня убежденность в вечной жизни вытекает из понятия деятельности. Поскольку я действую неустанно до самого своего конца, природа обязана предоставить мне иную форму существования, ежели нынешней дольше не удержать моего духа» (Эккерман. — Запись от 4 февраля 1829 г.).
Восьмистишие «Надежда» в «Первоглаголах» открывает перспективу сразу в двух направлениях: от присущего жизни конфликта между желаниями человека и необходимостью — к сфере свободы, полного отсутствия ограничений, а также от преходящего — к вечной жизни духа, требуемой поэтом. Человек имеет право на все это, полагал автор новых (но вместе с тем и древних) первоглаголов, и эта убежденность диктует стансам их размеренно твердый ритм.
Гёте, особенно в старости, питал пристрастие к афоризмам. Он сам любил формулировать свои мысли коротко и метко, повод же для этого представлялся беспрестанно: во время визитов, в связи с повседневными жизненными наблюдениями, по прочтении книг. Сплошь и рядом Гёте обращался для этого к сборникам пословиц и нисколько этого не скрывал: «Не все тут слова из саксонской земли, / Не все в огороде моем проросли; / Но каких бы семян ни прислала чужбина, / Я их вырастил сам — вот какая картина». В собрании сочинений 1815 года накопившиеся с годами изречения собраны им в разделах «Изречения», «Бог, душа и мир» и «Эпиграммы». Все созданное позже поэт собрал воедино в «Кротких ксениях» — названных так в отличие от прежних, язвительных ксений времен его творческой дружбы с Шиллером; часть «кротких ксений» он опубликовал вначале в журнале «Об искусстве и древности» за 1820 год. Эти рифмованные изречения охватывают столь же широкий круг тем, как и прозаические «Максимы и рефлексии»: религия и жизнь, искусство и наука, политика и анализ движений собственной души. Собрав эти изречения, поэт тем самым создал для себя и для читателей своего рода сборник поучений на все случаи жизни, предложил, в частности, пестрый набор «мировоззренческих» мотивов: «Уйти желаешь в бесконечность — / Лучше узри в конечном вечность». Или: «Желаешь насладиться целым — / Узри его в частичном смело».