Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:
Эта запись появилась в дневнике в октябре 1779 года. Тогда Гёте казалось, что он оглядывается на бессвязную, суетливую и впустую растраченную жизнь, одним словом, что жизнь его не удалась, но откуда-то извне должно прийти спасение. Когда тридцать лет спустя он начинает писать автобиографию, молодость уже не видится ему в столь мрачном свете. Скорее, его состояние можно сравнить с тем, как он описывает его в письме Кнебелю через три года после этого печального подведения итогов. Не смятение и хаос, а ощущение внутреннего стержня и предопределенности: «В самой глубине своего существа я всегда, в сущности, был верен себе, своим планам, намерениям, начинаниям и вот теперь объединяю все – свою общественную, политическую, моральную и поэтическую жизнь – в один невидимый клубок» [1468] .
1468
WA IV, 6, 97 (21.11.1782).
Гёте не утверждает, будто в точности осознает, что это за таинственный клубок, соединяющий воедино его
1469
MA 20.1, 17 (29.5.1801).
Единство гётевской жизни заключалось в его созидательном стремлении, однако со временем потребность более точно понять, как и из чего он живет, становилась все сильнее и сильнее. Он сам искал свой «невидимый клубок», и в этом ему очень помогло общение с Шиллером. Шиллер дал точную и меткую характеристику своему другу, и в ответном письме тот поблагодарил его, отметив, что Шиллер обратил его внимание на самого себя. Неслучайно именно в годы дружбы с Шиллером Гёте не раз пытался создать свой словесный «автопортрет», один из которых звучал так: «Неизменно деятельное, обращенное внутрь самого себя и к внешнему миру поэтическое влечение к самовоспитанию всегда было стержнем и основой его существования. Достаточно только уяснить себе это, и все кажущиеся противоречия разрешаются естественно и сами собой» [1470] . Это «влечение к самовоспитанию» приносило свои плоды и там, где ему не хватало дарования, в частности, в изобразительном искусстве. Впрочем, в других сферах в его характере обнаруживались недостатки. Так, в государственной службе ему не хватало «гибкости», а для занятий наукой – «упорства».
1470
MA 4.2, 515.
Этот анализ собственного характера относится к 1797 году. Тогда Гёте размышлял над тем, что в нем можно исправить.
Недостаточная «гибкость» в практических делах? Он слишком быстро теряет терпение, сталкиваясь с сопротивлением или препятствиями, стало быть, ему нужно научиться просто принимать то, что не желает подчиняться его созидательной воле. Однако это дается ему нелегко, поскольку и сами практические дела на службе он готов терпеть, только если «из них тем или иным образом вытекает некий стабильный результат» [1471] . Это решающий момент. Он не может позволить служебным делам идти своим чередом, они должны иметь четко очерченные последствия, четкие контуры. Собственно говоря, он ждет этого от всех видов деятельности. Все в конечном итоге должно стать законченным произведением. Но в бесконечной суете жизни, куда относятся и служебные дела, это вряд ли возможно. И поэтому, как он пишет, ему так часто приходится «отводить глаза» [1472] , чтобы не впасть в отчаяние от бесформенности практической жизни. В первые веймарские годы Гёте занимался государственными делами с полной самоотдачей и предельной концентрацией внимания. Позже, помятуя о внутренних и внешних границах, он относился к своим обязанностям более непринужденно, благодаря чему снова вернул себе свободу действий.
1471
MA 4.2, 516.
1472
MA 4.2, 516.
В занятиях наукой возникла схожая проблема: здесь Гёте тоже имел дело с материей, которая лишь с большим трудом укладывалась в форму или «произведение». Предмет науки столь многообразен, что человек буквально разрывается. Как выявить из этого многообразия, из этой неисчерпаемой эмпирии форму или образ? Гёте наконец находит поразительно простой ответ на этот вопрос. Если сами феномены не образуют единства, то тогда с их помощью единства должен достичь познающий дух. Гёте пишет: «С тех пор как он научился понимать, что в науках воспитание изучающего их разума важнее самого их предмета, <…> он не стал отказываться от этой сферы приложения ума, а лишь упорядочил ее для себя и полюбил еще больше» [1473] .
1473
Там же.
Когда Гёте еще одним центром своего существования называет «поэтическое стремление к самовоспитанию», слово «поэтическое» он использует не в литературном, а в его изначальном смысле, от греческого poiesis – «делать» или «придавать форму». Он не может иначе, пишет он, кроме как активно откликаться на все, что встречается на его пути. Все, что на него воздействует извне, побуждает его к «деятельному противодействию» [1474] .
Именно это желание действовать, созидать постоянно выводит его за его собственные границы, или, вернее было бы сказать, выталкивает его во внешний мир, не позволяя погрузиться в тягостные размышления о собственной сущности.
1474
MA 4.2, 519.
1475
MA 12, 306.
Это означает, во-первых, что человек познает себя по тому, что он делает, а не по сопровождающим его поступки размышлениям и уж тем более по мифическому внутреннему миру, который никогда не принимает конкретной формы. Во-вторых, для самопознания необходимы реакции и познания других. В их зеркале, т. е. в зеркале познания других людей, развивается самопознание. Я познаю себя, потому что меня познают другие. Впрочем, Гёте делает здесь одну важную оговорку. Не всякий другой способен служить зеркалом: «Враги не в счет, ибо им ненавистна вся моя жизнь <…>. Поэтому я их отвергаю и предпочитаю не замечать, коль скоро они не полезны моему развитию – самому важному в моей жизни» [1476] . Для Гёте этот принцип имеет огромное значение.
1476
MA 12, 307.
Познание и самопознание могут так называться лишь в том случае, если они служат жизни в целом, способствуя ее совершенствованию. Познание есть функция сохранения и развития жизни. Если же оно подрывает жизненные силы, то не заслуживает того, чтобы называться познанием. В этом случае мы имеем дело с проявлением вражды, саморазрушения и разрушения других в обманчивом одеянии познания. Искусство жизни заключается в умении защитить или оградить себя от этих враждебных сил. Стремление к знанию для Гёте является частью искусства жизни. В этом смысле он мог послужить примером и для Ницше.
Когда такой человек, как Гёте, не склонный к интроспекции и мучительным размышлениям о своем характере, берется за написание автобиографии, разумно предположить, что свое внимание он направит на то, что из него получилось на самом деле. Никаких призрачных внутренних миров, боже упаси! Но что такое «на самом деле»?
Ко времени возникновения «Поэзии и правды» относится размышление Гёте о значении индивидуального. «Каждый сам по себе – лишь индивид и, по сути, может интересоваться только индивидуальным» [1477] . Однако мы непрерывно пребываем в надындивидуальной реальности природы, общества и культуры, внутри которой отдельный человек может казаться себе ничего не значащим ничтожеством. И все же индивидуальное всегда связано с самым сильным чувством бытия, и поэтому человек нуждается в следах индивидуальности посреди надындивидуального, общественно-исторического мира. «Мы любим только индивидуальное; отсюда и великая радость от портретов, исповедей, мемуаров, писем и анекдотов, оставшихся от умерших, даже самых незначительных людей» [1478] . К этому же списку относятся и биографии. «Историка, – читаем мы в одной из черновых записей к автобиографии, – нельзя упрекнуть в том, что его интересуют результаты; однако при этом <…> теряется отдельный человек» [1479] . Поэтому люди и читают биографии, «ибо живут с живыми».
1477
MA 9, 935.
1478
Там же.
1479
HA 9, 843.
Тем не менее при всем любопытстве к индивидуальному как к истинно живому интерес к биографиям не всегда остается мирным и доброжелательным. Биографии часто читают еще и для того, чтобы «узнать что-нибудь оскорбительное» [1480] . Биографии, написанные под влиянием затаенной обиды или вражды, были для Гёте настоящим кошмаром. Он дал себе зарок ни при каких условиях не потакать такого рода интересам. По этой же причине он не стал доводить свою собственную автобиографию до настоящего времени, как изначально задумывал еще в 1809 году. Гёте не стал этого делать из уважения к еще живущим участникам своей жизни, в частности, к герцогу и к госпоже фон Штейн. Он не хотел разглашать чужих тайн. Сомнения иного характера он высказал 18 мая 1810 года в беседе с Римером по дороге в Карлсбад. По-видимому, они имели для него большое значение, и поэтому он решил записать их в дневнике: «Каждый, кто пишет свою автобиографическую исповедь, рискует предстать в жалком виде, потому что исповедуются обычно в болезненном, греховном, но ни от кого не ждут признания в собственных добродетелях» [1481] .
1480
MA 9, 936.
1481
Tgb I V, 1, 146 (18.5.1810).