Голова сахара. Сербская классическая сатира и юмор
Шрифт:
В тот отчаянный миг я заметил вывеску своего соседа Йоцы Бочарского, и тотчас же в моей памяти всплыла его смертоносная домра. Я ворвался к нему в парикмахерскую, крича, как овца перед закланием:
— Убивают!.. Политический противник! Ой! Караул!
Йоца Бочарский, бривший клиента, вздрогнул и порезал мирного гражданина, который не вмешивался в политику. Мне до сих пор жаль, что этот человек пострадал ни за что.
— Где? Кто? Что? — закричал во весь голос Йоца и побежал снимать со стены домру, а мирный гражданин в страхе кинулся бежать по улице как был — с салфеткой на шее и мылом на физиономии.
— Иди скорей, подержи дверь редакции,
Когда я вернулся с жандармами и тысячей ребятишек и зевак, Йоца стоял у дверей редакции и подпирал их плечами, а его подмастерье Стева Данин, взяв широкую доску, на которой месят тесто, и закрыв ею разбитое окно, крепко подпер ее спиной.
Жандармы остановились на мгновение, как бы собираясь с духом, переглянулись значительно, и наконец обладатель больших усов, жандарм Вуча, который всегда хвастался тем, что был гайдуком и ограбил два государственных дилижанса (за что был особенно почитаем горожанами), поднял свою большую палку, важно произнес: «Нет!», а затем скомандовал: «Отпускай!»
Йоца Бочарский отскочил от двери, и жандармы, вежливо уступая друг другу дорогу, вошли в редакцию, а за ними хлынул народ.
Политический противник спокойно сидел у ларя, а на ларе лежал злополучный револьвер.
Прошло много времени, пока мы наконец объяснились. А дело, между прочим, было очень простое. Этот человек оказался вовсе не политическим противником, а всего-навсего торговым агентом, который продавал револьверы. Он пришел поместить объявление в газете и хотел спросить меня, как мне нравятся его револьверы. А то, что я понял его превратно, это уже мой грех!
Как бы то ни было, но с тех пор я больше никогда не употреблял заголовка «Quisque suorum verborum» и вообще возненавидел латинский язык.
Перевод Д. Жукова.
Лунная ночь{78}
Трифун Трифунович любил выпить в лунную ночь, хотя не был горьким пьяницей. В пьяном виде он только слегка косил одним глазом, и волосы у него были не совсем в том порядке, в каком должны находиться волосы писаря третьего класса, двенадцать лет прослужившего в канцелярии. Иногда он мог и шляпу свою измять больше, чел нужно, но боже упаси, чтоб он кого-либо выругал, или на кого-нибудь замахнулся стулом, или стучал кулаком по столу, доказывая свою правоту, или выражал неудовольствие и сплетничал про начальство. Он был «невинным пьяницей», как сам однажды выразился, когда ему пришлось отвечать за поведение, «недостойное чиновника».
Напротив, когда Трифун Трифунович напивался, он был как-то особенно почтителен к начальству.
Так, например, однажды он очень учтиво извинился перед жандармом; о писаре второго класса сказал: «Это лучшее украшение канцелярии», о писаре первого класса: «Это роза сербского чиновничества», о секретаре: «Ах, всемогущий боже, если бы в Сербии нашелся еще хоть один такой чиновник!», о судье: «Этот человек, должно быть, происходит по мужской линии от подлинного колена Адама, то есть именно от того колена, которое бог создал по своему образу и подобию!», а об уездном начальнике Трифун Трифунович вообще ничего не говорил, боясь, что скажет слишком мало и тем обидит начальство.
Трифун Трифунович до того мягкосердечный человек, что уже после пятого стакана вина пускается
А однажды ночь выдалась особенно ясной. Трифун Трифунович больше чем обычно косил глазом, больше чем обычно измял свою шляпу и больше чем обычно плакал, жалуясь на судьбу и говоря о своих начальниках: «Такие они прекрасные люди, такие прекрасные, что хочешь не хочешь, а при одном воспоминании о них плачешь».
Когда набежавшая откуда-то тучка оставила от луны только маленькую краюшку, чуть-чуть освещавшую землю, Трифун поднял воротник, опустил голову и поплелся домой, медленно и неуверенно переставляя ноги, словно он их отморозил во время войны. Пошатываясь, он сделал несколько шагов и остановился.
— Ну-ка, Трифун, ну-ка! — пробормотал он, махнул правой рукой, двинулся было дальше, но, сделав два-три шага, опять остановился, подперев плечом ворота двухэтажного дома, и принялся рассуждать.
— Боже, как все хорошо устроено в этом мире! В самом деле, ну разве не хорошо? Вот, например, животное не может напиться… а человек может!.. А почему животное не может напиться?.. Божья воля?! Нет!.. Просто у животных нет разума, а у человека есть!.. Так… Вот, например, почему не может напиться, скажем… скажем, кузнечик. Вот именно, почему кузнечик не может напиться, а я, например, могу напиться?.. И господин секретарь может напиться… и господин уездный начальник может, потому как и он, в конце концов, не животное какое-нибудь и уж, разумеется, не кузнечик!..
Трифун был готов приложить палец ко лбу и продолжать размышления на ту же тему, но в эту минуту его прервал какой-то звук, раздавшийся рядом.
Рычание большой собаки, мирно спавшей до этого у ворот, которые Трифун все еще подпирал, заставило его вздрогнуть. Трифун пристально посмотрел на нее и глубоко задумался.
Р-р-р-р — продолжала рычать собака.
Трифун пожал плечами и махнул рукой:
— Не понимаю! Совершенно не понимаю… Суть, собственно, в чем: ты видишь человека и рычишь! Но ведь в этом нет никакой логики!.. Впрочем, тут и не должно быть никакой логики… И все же, приятель, ты не пес, а настоящий осел, раз ты не понимаешь даже того, что у животных нет разума, а у человека есть… Иначе как же отличишь человека от животного?
Впрочем, тебе никто не может запретить рычать… Тебе это разрешается… Но, позволь, в таком случае животные пользуются большей свободой, чем человек, ибо у человека есть разум, но ему запрещено рычать, а у животного нет разума, а, видишь, тебе никакой закон не запрещает рычать. Следовательно, выходит, что люди — животные, а это неправда. Поэтому, милостивый государь, пошел прочь, слышишь, пошел прочь!.. — И Трифун топнул ногой о мостовую, чтоб испугать собаку.
Р-р-р-р… Гав-гав-гав!
— А-а-а-а!.. Так вы еще лаете, милостивый государь! Очень хорошо. Значит, вы проявляете некоторое свободомыслие, совсем недавно вы делали другое. Следовательно, если бы вы имели разум, вы, вероятно, тоже лаяли бы… Значит, в один прекрасный день вы осмелились бы облаять и господина уездного начальника… А этак, пожалуй, настал бы такой день, когда вы начали бы лаять и на господина министра… Но тут уж извините, на господина министра не то что вы, даже мы не смеем лаять! А… Что вы сказали?! — И Трифун наклонился к собаке, словно хотел заглянуть ей в глаза и удостовериться, смутили ли ее столь убедительные доводы или нет.