Голубое марево
Шрифт:
— Следишь, значит?
— Не слежу. Случайно увидела… — Это был голос человека, тяжело уставшего от жизни.
— Я не мальчишка, чтобы за каждым моим шагом следить! — вскипел Бексеит.
— Ты — мой муж. Я встретила тебя с чужой женщиной.
— Твой муж? Прекрасно… Просто замечательно. А где это написано, что я твой муж, в каких это книгах? Предъявите документики, гражданочка…
— Ты бы эти бумаги попросил у наших с тобой матерей. Правда, тогда были муллы…
Он думал, она станет браниться и грозить. Про суд будет кричать, про алименты, про стыд и совесть. Но она молчала.
— Завтра в восемь у меня лекция. Дай мне отдохнуть, и больше никогда не будем ругаться. Ладно, черномазенькая?..
Но это уже она не услышала. То, что столько лет точило ее, вылилось сейчас в тихие и горькие слезы.
— Перестань, — Бексеит допивал остывший чай. — Завтра поговорим. Раз тебе так приспичило, оформим, как по закону положено.
Это
Когда на другой день Бексеит вернулся из университета, он не застал Айгуль дома. Решив, что она опять отправилась по магазинам, он прилег отдохнуть, но сон не шел к нему. Чего-то не хватало в доме, будто опустел дом. Он вскочил, открыл шкаф — там висели одни его вещи. Он оделся и отправился в ясли.
— Сейтжана забрала мать, — сообщила молоденькая воспитательница, увидавшая Бексеита впервые. — Еще она сказала, что уезжает в аул.
«Наверное, они сейчас на вокзале?» — у Бексеита голова раскалывалась — он не выспался.
Через две недели Бексеит с Гульжихан справили шумную свадьбу.
«Больше жизни чтимый нами, товарищ профессор Атаханов!
Получив ваше письмо, мы очень обрадовались, что родной аул и земляки не забыты вами… Для нас всех великая честь, что из нашей среды вышел такой многомудрый ученый. Вся наша учащаяся молодежь берет с вас пример, и каждый мечтает стать гражданином, которого народ любит и почитает, как вас. Все мы, ваши земляки, хорошо знаем ваши книги: «Победа колхозного строительства в казахской степи», «Казахстан в период первых пятилеток», «Казахстанская целина».
Вы спрашивали про своего сына Секена, то есть про нашего племянника Сейтжана Ниязова. Сейтжан жив-здоров, дела у него идут хорошо, живет и радуется жизни, как все его сверстники. Это джигит огромного роста и богатырской силы. На каждое плечо по человеку посадить может. Одна беда — из-за болезни ушей он дальше второго класса не пошел. А так Сейтжан ничем не хуже других, все понимает, если руками показать. В настоящее время он лучший тракторист колхоза «Жанатурмыс», в котором и вы родились и выросли. Теперь это целинный совхоз «Новороссийский». Совсем недавно Сейтжана опять хвалили и фотографию его напечатали в районной газете.
Его мать, а наша сестренка Айгуль, все убивалась, что в свое время не могла его полечить как надо бы. Руки не дошли. Но ведь судьба человека в руках божьих. Может, вы слышали, прошлый год мы ее в Алма-Ату возили, так и ее врачи не смогли вылечить? Сказали, рак матки болезнь называется. В Алма-Ате и скончалась. Мы выполнили ее просьбу и похоронили Айгуль в горах на мусульманском кладбище, недалеко от колхоза «Горный гигант». Покойница за вас душу готова была отдать. Ваши книги, которые находятся у них в доме, она все сама нашла и купила. Часто видели, она в газетах и журналах ваше имя ищет. До самой смерти по-городскому одевалась, по-городскому жила. Незадолго до смерти заочно окончила учительский институт. Сколько к ней хороших людей сваталось, а внимания — никому. Все жалела, что уехала, не простившись с вами! «Хоть бы разок увидеть», — это я много раз от нее слышал. Даже в последний свой час не велела звать вас. Так она вас любила. Хоть и не говорила, а мы знали. Жалко, уж больно молодая ушла… Пусть земля будет ей пухом, нашей звездочке, одинешенько закатившейся на чужбине.
Грамоту мы знаем слабо. Если в нашем письме что не так, не обижайтесь. Растите еще дальше, поднимайтесь еще выше. Пусть светлым будет ваш путь».
1970
Перевод И. Борисовой.
ГИБЕЛЬ БОРЗОГО
1
Под конец он совсем обессилел. И все-таки дважды — сначала с одной стороны, потом с другой — подобрался к холмику, волоча по земле истощенное, налитое болью тело и каждый раз принюхиваясь заново. Холмик был пологий, оглаженный с боков степными ветрами и припорошенный свежим, нетронутой белизны снегом. Белый, безмолвный холмик… Веяло от него горьким одиночеством и тоской. Летом, когда снег был еще рыхлым, здесь и пахло иначе. Что-то знакомое, доброе чуялось в том запахе, — так по крайней мере борзому казалось. В ту пору он прибегал сюда часто. И все бродил вокруг, тычась носом в желтоватую перемешанную с мелкими камешками землю. Запах, который он выделял, был слаб и смутен. Запах — не из приятных. Так же пахло от лис дня через два-три после того, как, содрав
39
Тазы — среднеазиатская борзая.
Борзой почувствовал облегчение. Хозяин тут, рядом… И вот-вот проснется. Быть может, завтра. Сколько ему еще лежать?.. Но надежда, почти уверенность, сменилась тревогой. Вдруг он уже встал и ушел? И сидит дома, как раньше?.. Нет. Снег выпал только нынешней ночью, на нем не видно никаких следов. Значит, он здесь.
Напрягшись всем телом, борзой принялся здоровой лапой разгребать холмик у основания. Под слоем пушистого снега показалась земля. Не податливая, сырая, исходящая густым и теплым живым духом, а застарелая, твердая, какая бывает у входа в опустевшие звериные норы, Слежалась, вымерзла и сделалась как камень. Когти ее не брали, только царапали. Борзой остановился, замер, всматриваясь в продолговатый холмик. Холодный. Недвижимый. Похожий на черный валун, вросший в землю… Нет, не похожий. Там, в глубине, лежит хозяин. Его хозяин лежит под этим холмиком!
Он повернул голову, бросил взгляд в низину. На овраг, заросший кустарником. У его начала, в узкой расщелине, летом бьет ледяная родниковая струя. Дно раскидистого оврага покрывается тогда зеленой травой, такой высокой, что едва виднеются в ней спины жеребят-стригунков. Но сейчас и овраг, и то место над ним, где становится на летовку аул, — все наглухо замело снегом. Только в небольшой, защищенной от ветра лощине темнеет покосившаяся стена — все, что сохранилось от старого становища. Когда в последний раз аул готовился к откочевке, под этой стенкой остался лежать больной барашек, покрытый коротенькой реденькой шерсткой. Остался лежать и больше не встал. И уже никогда не встанет. Не захрустит молодой сочной травой, не напьется из родника прозрачной воды. Там, где лежал он, теперь белеют лишь тонкие, не успевшие окрепнуть косточки…
Это было как молния, как удар камчи. Тайна, недосягаемая прежде, открылась борзому. Она была до того чудовищна, что уши у него поднялись торчком и он застыл, неподвижно уставясь на холмик. Только спустя время, нужное для того, чтобы разгрызть большую берцовую кость, борзой очнулся, пришел в себя. Но тут все суставы у него расслабились и размякли, а тело зашлось в мелкой дрожи. В горле пересохло, дыбом поднялась на спине шерсть, по затылку разбежались мурашки. Он присел на задние лапы, задрал морду к небу. Пасть раскрылась сама собой, и тяжелый, протяжный звук вырвался из глотки. Степное безмолвие пронзил взмывший над землей стон.
И был этот стон, этот жалобный плач о невозвратном, страшен и нескончаем…
2
Как светел мир! Как просторен! А небо — до чего же оно голубое, высокое! А солнце!.. Конечно, берегись на него смотреть прямо, и все равно — какое оно теплое, ласковое!.. Белый щенок, сидевший под стенкой сарая, на припеке, не выдержал и заскулил от удовольствия. Ему здесь так сухо, так мягко — под ним пучок соломы с ошметками засохшего конского навоза… Какая благодать!
Поблизости — лужица, наполненная талой водой. Желтая лужица, желтая вода… Щенок поднялся, подошел, осторожно лакнул — раз, другой. Вкус у воды солоноватый, неприятный, и припахивает она скверно — скотским пометом. Щенок фыркнул. Нет, пить эту воду нельзя. Он уже усвоил: все вещи делятся на те, которые можно есть или пить, и те, которые для этого непригодны. Таких, непригодных, гораздо больше, к сожалению…
Впрочем, огорчение было коротким. Щенок запрыгал по рыхлому снегу. Снег потемнел, покрылся сверху мусором и копотью, лапы в нем глубоко проваливались, и вода тотчас набегала в ямки следов. Но по их краям горячо искрились ледяные крупинки. Есть их было нельзя, но лизать можно. Вкуса у них, однако, не было никакого, и они холодили язык. Щенок отвернулся. Он был сыт — перед тем как выпустить во двор, его досыта напоили молоком.
А между тем прежнее место под стеной сарая, где он грелся на солнышке, успела захватить пестрая курица со своим суетливым семейством. И вовсю квохчет, шебуршит соломой, разгребает сор. Цыплята ее, желтенькие, взъерошенные, носятся, попискивают, туда и сюда, ныряют матери под ноги. Стоит ей подать знак — и они гурьбой бегут на зов, обгоняя и расталкивая друг друга: «Давай! Давай! Мне, мне!» Мгновение — и стайка круглых комочков рассыпается. Но вновь раздается: «Нашла, нашла!» — и цыплята, спотыкаясь и падая, устремляются к матери. Интересно за ними, потешными, наблюдать… А играть с ними, верно, еще интересней…