Гончаров
Шрифт:
Однако Гончаров не оспаривает, что проблемы, которые поднимают «космополиты», в России действительно существуют, что страна должна сделать рывок — иначе не выживет в кругу развитых народов. Слова Гончарова, да и многих других, не были услышаны тогда — и они остаются по-прежнему актуальными. Выступая в роли цензора, Гончаров отнюдь не был упрямым и тупым «запретителем». На своём служебном посту он остаётся честным человеком, верным своим собственным убеждениям и исходящим из единственного принципа: польза России. Объясняя свою позицию, он признавался позже: «Знаете, чем я стяжал себе реноме сурового цензора? Борьбою с глупостью. Умных авторов я пропускал без спора, но дуракам при мне дорога в литературу была закрыта. Я опускал шлагбаум и — проваливай назад. Да, я сам против цензуры, я не сторонник произвола, я — литератор pur sang. Но надо беречь литературу от вторжения глупости». Цензурному комитету Гончаров отдал двенадцать лет жизни, которые тоже можно и нужно оценить как весомый вклад в развитие русской литературы.
Елизавета Толстая
К этому же
192
Установленный порядок (фр.).
193
Всерьез (фр.).
Последнее все я говорю про себя… поклонник, по художественной природе своей, всякой красоты, особенно женской, я пережил несколько таких драм и выходил из них, правда, «небритый, бледный и худой», победителем, благодаря своей наблюдательности, остроумию, анализу и юмору. Корчась в судорогах страсти, я не мог в то же время не замечать, как это все, вместе взятое, глупо и комично. Словом, мучаясь субъективно, я смотрел на весь ход такой драмы и объективно — и, разложив на составные части, находил, что тут смесь самолюбия, скуки, плотской нечистоты, и отрезвлялся, с меня сходило все, как с гуся вода.
Но обидно то, что в этом глупом рабстве утопали иногда годы, проходили лучшие дни для светлого, прекрасного дела, творческого труда. Я и печатно называл где-то такие драмы — болезнями. Да, это в своем роде моральный сифилис, который извращает ум, душу и ослабляет нервы надолго! Просто недостойно человека! Это вовсе не любовь, которая (то есть не страсть, а истинно доброе чувство) так же тиха и прекрасна, как дружба».
Он испытывал тревожное и беззащитное чувство по отношению к этой необыкновенно миловидной, красивой и одухотворенной женщине. Встреча оказалась судьбоносной. Все дело в том, что именно Елизавета Толстая является прототипом Ольги Ильинской в романе «Обломов». Каждое слово в письмах писателя к ней, каждое пророненное ею в ответ слово многое могут прояснить в гончаровском шедевре. До сих пор литературоведы спорили о том, кто именно может быть прототипом Ольги Ильинской: Екатерина Майкова или Елизавета Толстая? Но как-то на обочине остался другой, не менее важный вопрос: а кто же она, Елизавета Толстая? И следовательно, почему с уверенностью можно утверждать, что именно она, юная красавица, роман с которой развивался накануне окончания «Обломова», явилась реальным прообразом гончаровской героини?
Если нам что-нибудь и известно о Елизавете Толстой, то только благодаря тому, что она не прислушалась к просьбе писателя уничтожить его письма. Напротив, она их бережно сохранила и передала как особую ценность по наследству. Тридцать два письма Гончарова выстраиваются в короткий, но ярко вспыхнувший роман, исполненный зрелой страсти, духовных и душевных упований, надежд и… сознания собственного бессилия перед рукой судьбы…
Этот роман лишь условно можно назвать романом как таковым, ибо Гончаров сгорал в костре страсти один… Судя по письмам Ивана Александровича, на которые он получал в ответ лишь иногда редкие и скупые слова, обозначенные легкомысленным юным тщеславием, характер Елизаветы Васильевны, привыкшей к поклонению, не был гармоничным. Какое-то странное противоречие было в нем. Может быть, нечто похожее мы видим в Ольге Ильинской, которая, казалось бы, куда как высоко стоит по сравнению с Агафьей Пшеницыной, женщиной слишком простой и неодухотворенной, — а вот христианского долга, о котором она столь много говорит в романе Илье Обломову, так и не выполнила, не спасла его душу, уступив ее Бог весть каким силам… В Ольге доминирует тщеславие молодой женщины, способной оживить уже немолодого мужчину, вдохнуть в него жизнь. Эта способность, неожиданно явившаяся для нее самой, поражает ее воображение, вызывает прилив сил, желание поиграть этой страшной для мужчины силой. Но способность не воплощается в великом деле спасения души. Драма романа любовного в «Обломове» именно в этом: созидательная сила, не сознав своего долга, отступила — и стала разрушительной. То же было и в жизни Гончарова. Елизавета Толстая была младше его на пятнадцать дет. Ей нравилось, конечно, что большой, получивший известность в России писатель, словно юноша, весь поглощен чувством к ней. В одном из писем она написала Ивану Александровичу: «Можно гордиться дружбою такого человека». Дружбою… и только. Письма Гончарова поражают силой и полнотой чувства. Он говорит о «магнетизме глаз, вибрации голоса» — обо всем, «чем Вы так могущественно на меня действуете». В другом письме снова: «Сияющий умом и добротой взгляд… мягкость линий, так гармонически
Но, как и в романе, красота героини — лишь внешняя сторона дела, и мы бы не поняли Ивана Гончарова, автора бессмертного христианского романа «Обломов», если бы свели все дело к красоте Ольги Ильинской и Лизы Толстой. Нет, не только в «белизне лица» чудесных глазах, чудной вибрации голоса, внешнем изяществе и грациозности дело. В любви Гончарова присутствовал, несомненно, высокий христианский, почти недосягаемый по высоте запросов мотив — спасение души. Все — как в его «Обломове». Помните? «Она укажет ему цель, заставит полюбить опять все, что он разлюбил… Он будет жить, действовать, благославлять жизнь и ее. Возвратить человека к жизни — сколько славы доктору, когда он спасет безнадежно больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу? Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала это «роком, назначенным свыше»». Точно так и Иван Александрович, лишь окружающим казавшийся благополучным человеком, а внутренне ощущавший себя созданием погибающим (почти безнадежным, судя по его письмам ко многим знакомым, — например, к И. И. Льховскому, С. А. Никитенко), ждал от своей любви нравственного потрясения, пробуждения… Значит, было в Елизавете Васильевне нечто и кроме кокетства и легкомыслия? Гончаров пишет о себе и о ней в третьем лице: «Я часто благословляю судьбу, что встретил ее: я стал лучше, кажется, по крайней мере с тех пор, как знаю ее, я не уличал себя ни в одном промахе против совести, даже ни в одном нечистом чувстве: мне все чудится, что ее кроткий карий взгляд везде следит за мной, я чувствую над своей совестью и волей постоянный невидимый контроль». В устах Гончарова это звучит более чем серьезно. Да, здесь поистине задача полного обновления жизни…
А что же героиня? По силам ли ей взвалить на себя такую тяжкую ношу? Да еще при ее молодости? Обратимся снова к роману: «И все это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая еще не начала жить! Она — виновница такого превращения!» Великая сила дана женщине над мужским сердцем. Тем величественнее ее нравственная задача: спасти душу, обновить в человеке жизнь. Задача тяжелая, ее не выполнить, опираясь лишь на женское тщеславие и самолюбие. Нужно еще любить другого человека, причем не только как мужчину, но и как душу христианскую. Ольга Ильинская не справилась, хотя и размышляла об этой задаче: «Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог послал ее, — досказала она, подняв глаза к небу, — и велел любить». Елизавета Толстая, надо признаться, и не ставила перед собой такой задачи. Она светила Гончарову отраженным светом его собственных надежд и упований. Он хотел видеть в ней то, чем она не являлась и что ей было не по силам. Он пытался пробудить в ней сочувствие: «Ужели вы без любопытства посмотрите на эту борьбу, из которой ему выйти поможет только — или забвение героини, — или ее горячее участие».
Илья Обломов лишь на миг единый воскрес и обновился, а потом впал снова в сон и апатию. Как это похоже на то, что было у самого автора с Елизаветой Толстой! «Чувствую, однако ж, что апатия и тяжесть возвращаются понемногу ко мне, а Вы было своим умом и старой дружбой расшевелили во мне болтливость». Он хотел сказать не «болтливость», а «надежды», «чувство»! Но неудобно уже и поздно признаваться в этом, когда держишь в руках ее дневник — с признанием в любви к другому! Но и в другом, более позднем письме все равно — признание: «При Вас у меня были какие-то крылья, которые отпали теперь».
Причина неудачи во многом сходна с той, что видна и в «Обломове»: героиня «не дотягивает» до идеала, ибо и сама задета обломовщиной, только иного рода. У каждого она своя. Как грехи. У Ольги Ильинской есть тщеславие и надежды на перекройку чужой жизни, но не хватает христианского смирения и любви, чтобы нести свой крест. А несет его, как ни странно, безграмотная и ничем не выдающаяся вдова чиновника Пшеницына, мать ребенка Ильи Ильича Обломова: «Она только молила Бога, чтоб он продлил веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой «скорби, гнева и нужды», а себя, детей своих и весь дом предавала на волю Божью».
Понимает Иван Александрович, что и Айза Толстая, как Ольга, горда и тщеславна, что не дано ей правильного, полного понимания того, что есть любовь. Отсюда без конца в письмах к ней неожиданные, суровые, хотя и быстро преходящие, мотивы и нотки: «Вы ленивы. Вы рассеяны, Вы живете только под влиянием настоящего момента… Вы — притворщица, Вы — только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, то есть теплого и сердечного». Или ещё: «Суетна, тщеславна…» Все так, но недаром ведь сказано в «Обломове», что «любовь менее взыскательна, чем дружба, она даже часто слепа, любят не за заслуги…». То же и в письмах к ней: «Ах, сколько бы я исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу достоинства…»