Горение (полностью)
Шрифт:
– Господин Милюков мог бы зафиксировать свое отношение к Александру Ивановичу в письменной форме... Словесное объяснение в создавшейся ситуации неприемлемо, слишком многие уже знают о предстоящей дуэли... Если господин Милюков пойдет на то, чтобы написать извинительное письмо...
Колюбакин отрезал:
– Это исключено. А вот свое отношение к политической платформе господина Гучкова, думаю, наш друг не откажется написать. Как вы считаете?
– он обернулся к Свечину.
– Может быть, позвоним? Свечин возразил:
– Ни в коем случае. Последует отказ. Если уж мы сели все вместе
– Да господи, конечно, удовлетворит!
– облегченно вздохнул Родзянко. Повторяю, это доверьте мне! Главное, чтобы существовал согласительный документ. А за это и рюмку не грех выпить!
Милюков поначалу отказался подписать письмо, адресованное "милостивому государю Александру Ивановичу"; сидел за столом взъерошенный, нахохлившийся:
– Я не чувствую своей вины, господа! Я не намерен ставить себя в положение поверженного!
Свечин - человек неторопливый, многоопытный, знающий Милюкова не первый год, - ответил на это именно так, как единственно и было возможно:
– Вы сейчас не об себе думайте, Павел Николаевич. Вы о партии подумайте. Не ставьте ее в положение поверженного. Вы не имеете права отказываться от компромисса... Хотите, чтобы "Народная свобода" осталась обезглавленной?
– Текст обтекаем и достоин, - нажал Колюбакин.
– Вы не терпите морального ущерба. Вы объясняете Гучкову истинный смысл сказанного вами, не просите прощения, упаси господь, но лишь даете оценку произошедшему и выражаете недоумение, что слово, пусть даже резкое, могло послужить поводом к таким серьезным последствиям...
– Гучков пошел на политическую демонстрацию, - добавил Свечин.
– Он хотел унизить партию. Он не думал, что вы примете его вызов...
– То есть как это так не приму?!
– Милюков вытянулся в своем кресле так, словно упражнялся в гимнастическом зале.
– То есть как это, господа?! Неужели Родзянко мог позволить себе подумать эдакое?! Так я его вызову на дуэль! сказав так в запальчивости, Милюков вдруг рассмеялся; засмеялись Колюбакин и Свечин; начался общий истерический хохот; на глаза навернулись слезы.
Колюбакин взмахивал руками над головой, повторяя:
– Не успееееете, не успеееете, Гучков вас вперед за-стреееелит!
Отхохотавшись, поднялись; шмыгая носом и утирая глаза, Милюков пробежал текст, обмакнул перо в мраморную чернильницу и легко подписал с в о е письмо.
Когда лег в холодную кровать, запрокинул руки за голову, ощутил ее тяжесть, сладко зевнул и тихо сказал себе: - Спокойной ночи, Паша... "Вот почему революция неминуема!"
Во время прогулки бывший ротмистр Зворыкин - анархист, примкнул к рабочим, был арестован за это, ожидал военно-полевого суда (скорее всего, дадут расстрел) - заметил:
– Товарищ Дзержинский, чем дольше я тебя слушаю, тем больше убеждаюсь в своей правоте: если уж и воевать против самодержавной тирании, то лишь вместе с анархистами... На худой конец, с эсерами-максималистами - бомбой. Твоя вера в идею Маркса, в победу разума... Нет, ты идеалист, товарищ Дзержинский, а не бунтарь... Тебе в Ватикане
Дзержинский усмехнулся:
– Меня обвиняли во многих грехах, но вот в принадлежности к епископату ни разу. Объяснись, товарищ Зворыкин. Я принимаю все, кроме немотивированных обвинений.
– А разве принадлежность к Ватикану - преступление?
– тот пожал плечами. Я ж тебя не к охотнорядцам причислил... К священнослужителям я отношусь совсем неплохо...
– Даже к тем, которые передают тайну исповеди жандармским чинам?
– Нет, это, понятно, подло... Но скажи мне, что подлее: принять сан и верно служить той силе, которая тебя даровала саном, или же, вроде французского премьера Клемансо, начать с революционной борьбы, а кончить расстрелом революционеров?
Дзержинский даже споткнулся; потом, присев, рассмеялся:
– Слушай, а ты не колдун?
Охранник, стоявший на вышке, крикнул:
– Пре-е-екратить разговорчики!
Ротмистр Зворыкин недоуменно посмотрел на Дзержинского, обычно столь сдержанного (волнение во время споров можно было угадать лишь по лихорадочному румянцу на скулах), тихо поинтересовался:
– Что с тобой?
Дзержинский, продолжая смеяться, покачал головой:
– Я тут набрасывал кое-какие мысли о Клемансо, если выйду отсюда живым пригодится для... проповедей... Твои слова чистая калька с того, что я сейчас пишу... Много лет интересуешься Клемансо?
Зворыкин пожал плечами:
– Когда мне было этим заниматься? В армии? Там преферансовой пулькой интересуются... И тем еще, кто чью супругу склонил к измене... Все проще... Я им заинтересовался здесь, в остроге, когда прочитал, как он стал секундантом у своего заместителя Сарро... Поди ж ты, министр внутренних дел, а не побоялся скандала, когда задели честь единомышленника...
"Как поразительна пересекаемость людских мыслей, - подумал Дзержинский, сколько миллионов людей прочитали это сообщение; каждый пришел к своему выводу, а вот два узника Варшавской цитадели, не знавшие ранее друг друга, вывели единое мнение, являясь при этом идейными противниками, находящимися, впрочем, - в данный исторический отрезок - по одну сторону баррикады".
Вернувшись в камеру, Дзержинский пролистал свой реферат, нашел нужную страницу (писал крошечными буквами, экономил место, выносить листочки из тюрьмы дело подсудное), пробежал фразу, соотнес ее со словами Зворыкина и еще раз подивился тому, сколь с л у ч а й н а наша планета и люди, ее населяющие...
Эпизод, связанный с дуэлью Клемансо, занимал его менее всего, хотя он считал, что для серьезного литератора именно это могло оказаться главным побудителем в создании романа или пьесы о французском премьере. Действительно, сюжет, то есть первооснова литературного действа, был зрим и с т р у к т у р е н (это слово довольно часто употребляли и Богданов и Луначарский во время литературных дискуссий, которые спонтанно возникали в редакции большевистской газеты, - в девятьсот шестом, собирались на Мойке, у поэтов Минского и Зинаиды Гиппиус, те взяли лицензию на издание, числились редакторами).