Горение (полностью)
Шрифт:
– У вас дети есть?
– спросил Дзержинский.
– У меня внуки есть.
– Сколько им лет?
– Пятнадцать и семнадцать.
– Это самый чистый и смелый возраст. Вот и пишите для них.
– Не хочу подставляться, - задумчиво ответил Красовский, - я под удар коллег подставлюсь.
– Подставляются - в играх, - жестко ответил Дзержинский.
– В литературе, как и в революции, нельзя подставиться. Здесь гибнут: одни для того, чтобы остаться навечно, другие - чтобы исчезнуть.
Красовский вскинул детские, испуганные глаза и наново обнял тоненькую фигурку Дзержинского, его лихорадочно горевшие скулы, ранние морщинки
– Да, - сказал Красовский, - отлито в бронзу. Можно брать в эпиграф...
– Жаль, что я вам не могу быть полезен со своими пейзажами, - заметил Шаплинский, - я готов помогать чем надо.
– Спасибо, пан Игнацы, - сказал Дзержинский, - спасибо вам. Пейзаж - это тоже революция, потому что в ваших пейзажах столько сокрыто тревоги, ожидания бури, что понятны они людям, вы свои чувства выражаете открыто. Я, знаете ли, пошел в театр в Вене, - давали пьесу "Лафонтен", шуму было много, о смелости писали, о новации, - решил посмотреть. Ушел, говоря откровенно, в гневе: нельзя сводить счеты с Францем-Иосифом, используя античные сюжеты, - буржуа намеки поймет, да он и так императора безбоязненно критикует. А как быть с рабочим? Для него это - тьма тьмой, потому что позиция писателя сокрыта, непонятна, завуалирована. В другой раз в Берлине смотрел "Гамлета". Тоже шумели: "Революционный спектакль!" А на самом деле получается драка под одеялом: кого-то бьют, а кого - не понятно; каждый норовит сражаться с тиранами, пользуя безопасного ныне Шекспира. От закрытости сие, от закрытости. Шекспир-то своего короля восславлял, ан - выходит иное, начинают ему приписывать свои идеи, норовят им воспользоваться как тараном. Чего ж Шекспиром таранить? Другим - всегда легко, а ты сам попробуй, брось перчатку, ты открыто вырази, что думаешь!
– Дзержинский нахмурился.
– Простите, увлекся. Но это я к тому, что вы открыты, пан Игнацы, вы пишете бурю - в живописи иначе нельзя: не лозунги ж вам рисовать аршинными буквами! Так что, если вы вправду согласны нам помочь, мы готовы организовать выставку ваших картин в Рабочем доме, в Кракове.
– Заходите ко мне в мастерскую, я подарю тот пейзаж, который вам понравится.
– Вы позволите мне этот пейзаж передать музею?
– Дареное не продают, - поняв быстрое замешательство Шаплинского, заметил Красовский.
– Я обращу деньги, полученные от передачи музею, на печатание нашей газеты, - ответил Дзержинский, - а когда придет революция, мы выкупим живопись пана Игнацы.
– Чем мне может грозить сотрудничество с вами?
– спросил Красовский.
– Во-первых, вы не станете подписывать свои статьи и обзоры. Во-вторых, не надо называть подлинных имен тех, кто выступает п р о т и в, можно подвести людей. В-третьих, я учен законам конспирации. И, наконец, Болеслава Пруса все же остерегаются преследовать, оглядываются на общественное мнение.
– Прус - борец, - отчего-то вздохнул Красовский, - это редкостное качество. Я сделаю, что вы просите. И вообще - заходите, когда захочется.
– Мне будет постоянно хотеться зайти к вам, пан Красовский, но я не стану этого делать, я вас не смею ставить под угрозу. К вам от меня зайдет товарищ. Его фамилия Юровский.
– Ему и передать написанное?
– Да. А самое первое, что надо сделать, пан Адам, - это срочно написать о Мацее Грыбасе. Его осудили, но мы делаем все, чтобы спасти ему жизнь. Ваша статья должна быть криком, плачем, обвинением - я, говоря откровенно, уже запланировал ее в следующий номер.
Когда
– Игнацы, ты обратил внимание - у него глаза оленьи?
– Такие, как он, быстро сгорают, - ответил Шаплинский, - они сгорают, оттого что внутренне беззащитны. Он так верит в свою правду, что готов принять муку, и защиту станет отвергать - горд.
– Не люблю я с такими встречаться, - вздохнув, заключил Красовский, будоражат душу, сердце начинает ныть, всю свою внутреннюю с г о в о р ч и в о с т ь обнаженно видишь, противен себе, право, до конца противен.
В камеру к Мацею вошел ксендз.
– Садитесь, - предложил Грыбас.
– Я отказываюсь от исповеди, но мне будет приятно поговорить с вами.
– О чем же мне с вами говорить?
– Неужели не о чем? Расскажите, какова погода на воле, есть ли дожди, что за цветы сейчас цветут?
Ксендз не мог оторвать глаз от шеи Грыбаса, бритой высоко, чуть не от затылка - так стригли осужденных к смерти. Мацей повернулся так, чтобы э т о не было видно собеседнику.
– Как вы можете уходить без исповеди?
– спросил ксендз.
– Я ухожу для того, чтоб остаться.
– Мне страшно за вас.
– Мне тоже.
– Можно не уходить. Можно остаться.
– Вас просили повлиять? Я не стану писать прошения. Не надо об этом. Пожалуйста, я прошу вас, не надо.
– Хотите, я почитаю вам Библию? Я не зову к исповеди, просто я почитаю...
– Почитайте. Знаете что? Почитайте "Песнь тесней", а? Помните?
– Слабо.
– Почему?
– Я редко возвращался к этому в Писании.
– Хотите, я вам почитаю?
Мацей чуть откинул голову и начал тихо декламировать вечные строки любви:
– "О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волоса твои, как стада коз, сходящих с высоты Галаанской, зубы твои, как стада выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними. Как лента алая, губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока - ланиты твои под кудрями твоими. О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста; о, как много ласки твои лучше вина и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой - и польются ароматы его!"
...Лицо ксендза плясало, залитое слезами; руки он прижимал к груди, и в глазах его был ужас и восторг. Он поднялся, отворил дверь камеры и сказал стражникам:
– Проводите меня к начальнику тюрьмы...
Грыбас, глядя на его сутулую спину, на старенькую, замасленную черную шапочку, спросил:
– Если я не унижаюсь - вам-то зачем?
Лег на койку, забросил руки за голову, ощутил б р и т о с т ь шеи и тихо шепнул:
– Не надо, отец. Раньше думать следовало - всем людям, всем на земле, не одним нам, которых казнят за мысль, - за что ж еще-то?
...Шевяков выпил рюмку холодной водки, скомкав, бросил салфетку на стол, вопросительно посмотрел на прокурора, начальника тюрьмы и еще нескольких приглашенных наблюдать казнь.
Прокурор, словно бы поняв Шевякова, щелкнул крышкой золотых часов:
– Еще пять минут.
– Продляете удовольствие?
– спросил Шевяков, цыкнув зубом.
Прокурор посмотрел на него с испуганным интересом.
– Наоборот, - ответил он, - оттягиваю ужас.
– Или мы - их, или они - нас, - ответил Шевяков.
– Еще по одной, господа? Посошок, как говорится...