Горение. Книга 2
Шрифт:
– А в Лодзи кто баррикады строил? – спросил Витте. – Русские, что ль?
– Поляки, ваше превосходительство, поляки, которые во всем подпали под влияние русских! Литература возмутительного содержания, принадлежащая перу Ленина, Плеханова, Чернова, Кропоткина, транспортируется в Царство Польское тюками! Ежедневно! А ваши русские евреи?! Погром, устроенный с позволения господина Плеве в Кишиневе и Чернигове, способствовал тому, что сотни тысяч ваших диких, озлобленных жидов переместились в Польшу, и словно чума началась: ваши, познавшие кулаки городовых, заразили злобою наших
Витте пошевелил большими пальцами, посмотрел на Тышкевича: тот слушал Дмовского завороженно, развесил брылы по воротнику; вот уж верно, право слово, – где собираются три поляка, там, считай, представлены пять политических партий!
– А возьмите положение в наших гимназиях?! Они заражены зловредным духом социализма и нигилизма! Русского социализма, ваше превосходительство! Когда детей воспитывали польские просветители, они прививали им преклонение перед родителями, властью, богом, а Петербург решил русифицировать нашу школу! И нам прислали русских преподавателей! Они вели себя как городовые, а многие привезли с собою книжки Чернышевского, Бакунина и Маркса! И если сегодня польская молодежь вместо того, чтобы учиться, шляется по улицам с красными флагами, то этим мы тоже обязаны русским, ваше превосходительство!
Витте теперь уже откровенно глянул на часы, хрустнул больными, раздутыми ревматизмом пальцами и, воспользовавшись паузой, сказал:
– В какой-то мере я готов принять ваши порицания отдельных недостатков в управлении прошлой администрацией Привислинским краем… В какой-то мере, – подчеркнул он, – ибо я отвечаю за политику правительства лишь после высочайшего манифеста. Давайте же думать о будущем, а не возвращаться к прошлому, столь досадному и для вас, поляков, и для меня, русского человека. Поэтому я хочу выяснить вашу позицию по вопросу в высшей степени важному: как вы отнесетесь к тому, коли мы не ограничимся введением гарнизонов в край, но объявим его на военном положении?
– То есть? – нахмурился Дмовский.
– Объяснить надо? Извольте: карать будем военно-полевыми судами всех тех, кто выступает против законной власти. Станете приветствовать такой шаг нового кабинета? – Витте, не дожидаясь ответа, забежал вперед, привязывая поляков к себе, и закончил: – Удержите горячие головы? Докажете в вашей прессе важность и потребность этой вынужденной меры? Возьмете на себя часть инициативы, попросите об этом Петербург?
Дмовский не счел даже нужным обменяться с Вольнаровским и Тышкевичем, сразу же поставил вопрос:
– Военно-полевые суды конечно же сразу примутся привлекать к ответственности журналистов, просвещенные круги, профессуру?
– Мы же уговорились, – Витте снова забежал, – думать нам пристало о будущем, зачем же обращаться к примерам прошлого? Культурных слоев общества введение военного положения не коснется. Наоборот, свободы, гарантированные высочайшим манифестом, будут надежно охранены всем могуществом власти. Кто наиболее разнуздан
Впервые за весь разговор густо прокашлялся Тышкевич (Витте удивил его рокочущий бас – при таком-то голосе можно большей самостоятельности ждать), ответил рублено:
– Социал-демократия. Русскими инспирирована, ваше превосходительство.
– Снеситесь с генерал-губернатором. Я пошлю депешу, чтобы он обратился к вам за советом, – думаю, наши цели ныне будут совпадать по всем отправным позициям. Благодарю вас, господа.
Витте поднялся, проводил поляков до приемной, пожал руки в присутствии ведущих столоначальников (знал честолюбие варшавских гостей), дверь распахнул сам, легко обнял Дмовского – подчеркнул этим дружески-снисходительным жестом свою высшую и окончательную значимость.
Вернувшись в кабинет, Витте подошел к большому зеркалу, ткнул пальцем щеку – отечность стала угрожающей; посмотрел язык – обложен.
«Покуда нужен, покуда отдаю себя, – подумал Витте, – болезнь не страшна мне. Состояние здоровья – это инструмент, который в ход пускать надобно лишь в крайнем случае, для торговли, чтоб пугнуть: „Или по-моему будет, или уйду“. Люди моей профессии начинают чувствовать хворь и возраст, лишь когда отходят от активной деятельности».
Витте вернулся к столу, усмехнулся устало: «Отходят? Кто же сам по себе отойдет? Покуда не отведут – так-то верней».
Вызвал секретаря, попросил приготовить чай и крекеры.
– Визитера приму внизу, в зале, окна которого на Неву выходят, – как, кстати, называется?
– Проходной, ваше превосходительство, там ни разу аудиенцию еще не давали.
– Значит, первый раз будет, – ответил Витте. – Пыль пусть обмахнут только, запушено там все…
Он решил принять Милюкова внизу именно потому, что Проходной зал отличался сухой деловитостью, лишен был обычного в Зимнем шика, – профессор как-никак, освобожденец, роскошных залов, шелком убранных кабинетов и огромной, мореного дерева мебели чурается, к скромности, верно, тяготеет.
(Как и большинство сановников империи, Сергей Юльевич был оторван от тех, кто не состоял в Государственном совете, не посещал заседания совета министров и не был зван на дипломатические рауты, поэтому выводил для себя представления о профессорской оппозиции по книгам и письмам престарелого князя Мещерского, которого интеллигенты к себе не пускали, – во-первых, гомосексуалист, во-вторых, слишком шумен и целоваться лезет, в-третьих, нечист на язык – присочинит ради красного словца небылицу, потом пиши в газеты опровержения! )
– Павел Николаевич, позвольте мне задать вам вопрос отправной, решающий: отчего ко мне не идут общественные деятели? Отчего такое чурание председателя совета министров империи, стоящей на пороге реформ? – спросил Витте.
– Не идут оттого, что не верят, Сергей Юльевич, – ответил Милюков, улыбнувшись, чтобы хоть как-то смягчить необходимую жесткость пристрелочного ответа.
– А что нужно делать, дабы поверили?
Милюков пожал плечами:
– Вправе ли я давать вам советы?
– Советы плохи, коли их навязывают; я же прошу, Павел Николаевич.