ГориславаПовести
Шрифт:
С бледных, побитых дождями и снегами лозунгов, плакатов глядели на крестьянский мир неизменные призывы: догоним, увеличим, сократим, выполним… Однако из месяца в месяц, из года в год колхоз не догонял, не увеличивал, не сокращал, не выполнял то, к чему призывали словеса на досках-лозунгах. Рубанок стирал старый призыв, киноварью писался новый. Возложенная агитмиссия считалась честно выполненной.
На покоробленных щитах фанеры художники-самоучки творили бойкими кистями медведеподобных свиней, многосаженную кукурузу, коров с трехведерным выменем, пшеницу с колосьями по пеналу. Наглядная, вернее, неприглядная агитация годами мозолила глаза у конторы, ферм, зерносклада, на деревенском раздорожье. Какой-нибудь ушлый школьник пририсовывал цветным
Деревня теряла силу, лишалась жизнетворящих соков. Тот период Тереша Найденов называл отлучением мужика от земли. Перед нашим взором лежала и отлученная от земли Авдотьевка. В прошлый май тягач не успел ее извести на дрова. Она еще огрызалась стропилами, щетинилась штакетником, укорно смотрела на божий мир темными глазницами перекошенных окон.
Мы проходили мимо сваленного заплота и повстречали Мавру-отшельницу. Серпом она подсекала рослую крапиву и складывала горкой стебель к стеблю. Поздоровались.
— С рыбалочкой вас! Дай, Тереша, карасика, ушку сварю. Она сорвала широкий лист лопуха, держала его наготове. Мы насыпали на него карасей. Я помог донести ворох крапивы до Мавриной избенки. Она положила на крыльцо карасей, схватилась за поясницу, застонала.
— К дожжу клонит.
Зачуяв свежую рыбу, по двору заметались четыре разномастых кошки, боясь подходить близко ко мне. Раньше их не замечал. Бабка, читая мои мысли, пояснила:
— Тогда они в лесу охотились. Одичали совсем. Бурундуков ловят, крыс боятся. Так и крысы-то у меня — сплошные гитлеры. Сама их пужаюсь люто.
Стал стягивать с себя брезентовый жесткий дождевик. Кошки, напуганные странным шорохом, врассыпную. Смотрю — одна показывает голову из слухового окна, другая диковато глядит из-за опрокинутой бочки. Отшельница подозвала их особым подманом — ксю-ксю, швырнула каждой паре дикарок по золотой рыбине.
— Хоть и говорится: та рука не устает, которая последнее отдает, но чую — силы мои выработались. Подрубаю сейчас крапивку — стебли, как проволочные… На ум я много молитв знала, да забыть долеет. Вычитала в мудрых книгах: восьмой тысяче веков не кончаться, девятой не начаться. Еще и засуха великая наступит, и потоп, и новый антихрист народится, богом себя назовет. Христиане антихристу не покорятся, во леса уйдут. А лесов мало останется, и переловят их, христиан, по одному всех-привсех… Почему я по годам своим еще карабкаюсь, себя лечу? Чтобы богу усерднее молиться, книги древние читать. Реву перед богом, молюсь в слезах, а икона вдруг раз и счикает. К счастью это. По тысяче поклонов отбиваю. Руки пять раз золой вымою, прежде чем книги древнепечатные читать, страницы переворачивать. Не дышу на них. Ругаю себя, если слеза нечаянно капнет… и так она быстро высыхает на плотной бумаге, будто в песок уходит. Однажды сожитель мой — дело в давность ушло — спрятал Четьи-Минеи и принялся горловые просить. С моей ли пенсии забутыливать? Спрятано было у меня лекарство: сосновые почки на динтурате настояла. Предлагаю сожителю: верни стародавнюю книгу, тогда из рук в руки бутылку передам. Разменялись. Он сосновый динтурат выжрал, погладил по волосатому пузу, говорит: ох, как на каменку плеснул — ажно зашипело.
Кошки, урча, расправлялись с увесистыми карасями. Крупная чешуя лезла в горло, прилипала к нёбу. Дикарки, поперхнувшись, откашливались, крутили головами.
— …Молилась я, молилась, чтобы сожитель съехал нибудь-куда. Бог книги умные писал, время на них затрачивал, а мужик их пином пинал. Сожитель винным молякой был. Ни щепотью, ни двумя пальцами — всей пятерней стакану молился: загребет ручищей и одним махом в рот. А в двух пальцах Божество и Человечество заключено. Святое писание непреклонно… Я тихомолком в жизни живу. Сгребли меня перед войной, в большое село привезли. Говорят в большом казенном доме: что, Мавра, днем монашишь, а ночью ногами машешь? Укорили, что со смолокуром слюбилась. Чего мой малый грешок
В войну на лесоповал отправили. Катаю бревна — молитвы твержу. За веру свою и на дорстрое побывала. Помню: вода валом шла. Барак наш кругом обтопило. Змеи, ящерицы на нары заползли. Зайчишки в артельном котле спрятались. Воды весенней дополнище. Ветры студеные секут. Простыла. Пожевала репное семя, помолилась на восток. Гляжу: остяки на двух обласках едут. Вызволили.
Долго меня начальники трясли, большую надсаду в грудях и в голове сделали. Начальники-то при наганах, при ремнях кожаных. Подзатыльников отпускали больше, чем слов. Совсем хезнула здоровьем. Красные прутики грызла, марьин корень пила, подорожник жевала. Хожу, шепчу: Богородица, заступись. И сделала она мне отпущение греха малого. Словно легким ветерком благие слова нанесла в уши: блудница да будет целомудренной. Обо мне пеклась. О ком еще?.. Ой, что это я заболталась — свинья не кормлена.
Отшельница сгребла в охапку крапиву, пошла к стайке, заваленной от двери бревнами и досками — новой данью деревушки. По шаткой лестнице Мавра взобралась на крышу стайки, принялась сбрасывать в дыру даровой корм. Громко возвестила сверху:
— Сынку Витеньку из тюрьмы жду. Четвертый год не колю свинью… дикая она у меня, приходится взаперти держать. Прошлой осенью выскочила, негодница, и давай все подряд рылом валить. Насилу ноги от нее унесла.
Хозяйка перебросала крапиву, опустилась на землю. По лестнице поднялся я. В отверстие, выпиленное в крыше ножовкой, лился веселый свет и освещал невеселое обиталище плоскобокой, остромордой свиньи. Она задрала длинную башку и угрожающе хрюкнула.
— Свинушка моя постуется, — пояснила отшельница. — И коровка моя пост соблюдала. И овечки. Я их осиновой корой кормила — шерсть лучше. И свинушка осину грызет. Опускала ей раз ведро с пойлом — она меня чуть к себе не сдернула. Схрумкала бы, ей богу схрумкала.
Поверил в предположение отшельницы.
Длительный пост довел затворницу до изнеможения. Она пожирала меня голодными, дикими глазами, успевая хищно перемалывать клыками сочные стебли пыльной крапивы.
Мавра делилась печальным открытием в кормлении кур:
— Лет восемь назад перевелись у меня хохлатки. Не ведала, что их свинячьим мясом кормить нельзя. По народу много жила, вроде все слышала, но про это не знала. Ростила когда-то и гусей. Перед Пасхой сама постовалась и гусей в строгости держала. Они уже на яйцах сидели. Сынка Витенька возьми да и помани их пшеничкой. Стоит перед ними, пересыпает зернышки с ладони на ладонь. Они бегом за ним. Да с гоготом, да ущипнуть норовят от злости. Остудили яйца, гусяток не вывели… Сынка, сынка, горе мое едкое. Неужели помру и тебя не увижу? Внушала ему: не тот богатырь, кто коня держит, тот, кто сам себя в руках удержать может. С вином схлестнулся, с шалавами. Закартежничал.
Спустился с лестницы.
— Теперь видел, что там за зверь? С ножом не подступишься. Придется сверху из ружья.
Зверь метался в ненавистной тесной клетке. Бился в дверь. Расшатывал ржавые перекошенные шарниры.
— Еще кушать просишь? Веди себя смирно, вечером новой крапивки дам, — разговаривала Мавра со свиньей через забаррикадированную дверь. — У меня овечки постящие. Грызут дудки у болота и не вякают, как ты.
— Коровы давно нет?
— Четвертый год пошел. И коровка была постящей. Мудрая: чужого теленка к вымени не подпускала. У других коров, случалось, с вымени капает. Моя накопит молока, придет — сдаст. Я ее не ласкала. Нечего поважать. Злилась, что мало кормила. Когда лягнет, когда боднет — стерплю, никогда не ударю. Одно время свинья охудела совсем. Не ест, борова просит. Напоила ее содой, аппетит на борова пропал. Чавкать стала.