Горькие шанежки(Рассказы)
Шрифт:
Смотреть на первый пуск собрались все Орловы. Клим, в аккурат, был свободен от поездки, а Федор пригнал коней — напоить. Смотрели они, смотрели — надоело. Сами попрыгали в воду и такую возню устроили, что пароход едва не утопили. И Шурку, как кутенка, тоже на глубину закинули — плавать учили. Он и теперь вздрагивал, вспоминая, как от страха колотил по воде руками и ногами, взбивая брызги и гребя к берегу.
…— А еще сообчаю тебе, дорогой сынок, — крутя жернов, продолжала бабка, — что младший брат твой Виктор по морю плавает, где много льда. Но они под лед-то ныряют
— И не пароходы, а корабли, — поправил Шурка, довольный таким упоминанием о дядьке, недавно приславшем фотокарточку. Был он снят в морской командирской форме, в фуражке и с биноклем, а за его спиной виднелись подводная лодка и широкое море.
— Прописывал он, что паек им дают хороший, — продолжала бабка, не обратив внимания на поправку, — и чтобы мы об ем шибко не беспокоились… А еще тебе шлют поклон Варнаковы Поликарп Емельянович и Серафима Петровна да еще Чалова Катерина со станции. От мужика ее письма так и нет…
Бабка всегда диктовала без разбора, что вспоминала. Особенно много наговаривала она приветов, но Шурка наловчился обходить их. Слушая бабкин рассказ про жизнь соседей, он и теперь задержал руку и, повернув коротко стриженную голову, затих, наблюдая, как бережно бабка засыпает в крупорушку новую горсть отходов.
Жидкая струйка напомнила Шурке о недавнем приходе колхозного председателя Фрола Чеботарова. Шурка тогда еще подивился, как это Фрол с одной рукой и ногой на култышке донес до их дома большое цинковое ведро. Видно было, что председатель упарился. В распахнутой телогрейке и солдатской, откинутой на затылок шапке с щербатой жестяной звездочкой долго сидел он на лавке, выставив деревяшку и смахивая со лба пот. Помолчал, потом проговорил, будто стыдясь:
— Озадки вот к празднику вам приволок. В амбарах-то одни семена остались, и те считанные…
Хотел председатель еще что-то сказать, да запнулся и попросил деда свернуть ему самокрутку. Они закурили и стали говорить о скорой зиме, о дровах для школы, о сене и слабом тягле… А как войны коснулись, председатель опять замолчал, глядя в угол, и только уходя махнул рукой с мокрым платком в кулаке:
— Побьем его, старики… Побьем, гада ползучего! Гнулись мы, да не сломались, а теперь распрямляться начали. Не сегодня-завтра Киев опять нашим будет! Побьем его, падлу, помяните мое слово!
С тем и ушел тогда председатель.
Задумавшийся Шурка, уловив в бабкином рассказе короткую паузу, неосторожно спросил:
— Баб, а ты лепешки с утра печь станешь?
— Да ты чего не пишешь, окаянный! — рассердилась бабка. — Я ему говорю, говорю, а он сидит, про лепешки думает. Потом, гляди, спать захочет… Когда же письмо кончим?
Шурка сглотнул слюну и торопливо стал писать. Но: и теперь не перестал думать о лепешке. Он просто не мог не думать о ней. И о хлебе — белом, с дырочками в податливом мякише и хрустящей на зубах корочкой.
Последний раз такой хлеб Шурка видел перед самой войной, когда за ним отец приезжал. Широкоплечий, с выпиравшим животом, он выложил на стол белый хлеб, колбасу, конфеты, водку поставил. Располосовал буханку ножом,
— Дурачок-дуралей! — несердито сказал ему Федор. — Он же приманивает тебя гостинцами. А увезет — и бросит, как мамку твою бросил. Вот вместе нам и черт не страшен. Соображаешь?
Шурка тогда еще не понимал, как это можно «бросить» его или мать, на могилке которой бабушка весной раздавала крашеные яички и рисовую кашу с конфетками.
Но ехать отказался наотрез и вместе с дядьками молча, насупленным взглядом проводил отца, широкими шагами уходящего к станции. Отец с тех пор как в воду канул, и никто о нем не жалел.
А вот когда уезжали дядьки, Шурке было горько до слез. Уезжали они в воинском эшелоне из Узловой, и все в один день. Провожая их, бабка плакала, дед хмурился и покашливал. А дядьки смеялись, пошучивали с отправлявшимся тем же эшелоном Фролом Чеботаровым — бригадиром трактористов — из деревни. Тот был выпивши, пел под гармошку песни и все жену свою по плечу гладил. Потом подцепился к составу паровоз и увез Шуркиных дядек на фронт. Перрон опустел, нагоняя безлюдьем тоску.
С того лета бабушка и перестала топить русскую печь, где выпекала калачи, разные кренделя и хлеб. Получался он чуть кисловатый, но очень вкусный. И всегда его было много. А теперь на карточку деда-пенсионера им дают на два дня чуть меньше буханки, похожей на кирпич. Бабка хлеб прячет и делит его перед едой. Деду и себе кладет поровну, а Шурке всегда чуток больше. И лишь на праздники она мелет кукурузу или озадки, печет лепешки — без ничего, прямо на плите. Получаются они малость подгорелыми, пахнут дымом, но все равно вкусные.
— …Тяжелей нам теперь без Пушкаря жить, — продолжала бабка. — Но на две головы скота уж больно большой налог. Спасибо, что молодой инспектор присоветовал сдать быка на мясопоставку. Вот мы старый-то долг и покрыли… Все бы ничего, да тут Белянка молоко убавила, а с чего и не знаю, сынок…
Бабка замолчала, нагнувшись, пощупала горушку муки под желобком. Подняла чашку с пола и ссыпала муку на железный лист. Смахнула с ладоней пыльцу и, опять садясь на скамеечку, проговорила:
— Еще столько же намелю, и нам хватит.
— Давай, баб, про что дальше писать, — поторопил ее Шурка. — А то я уже от себя начну.
— Торопишься-то чего? — нахмурилась бабка. — Завтра целую лепешку получишь. А пока пиши что говорят.
— Чего бы! — обиделся Шурка. — Я что, за лепешку пишу?..
В темной половине дома высветились крестовины рам, по стене и по потолку поползли узорчатые тени от растущих в саду деревьев. Их высвечивал луч паровозного прожектора: по линии на запад шел поезд. Язычок пламени за ламповым стеклом начал мелко вздрагивать, в избу через стены доносился грохот тяжелого состава.