Город
Шрифт:
Нужно прибавить, что всё это написано было по-юношески неуклюже, и отчасти непродуманно, но я знаю, что неуклюжесть и непродуманность почти никак не соотносятся с точностью и крепостью.
Сюжета в тех клочьях почти не замечалось; и не нужен в них был сюжет. В них движение текста (что много важнее движения и перепляса действия) происходило от неусмиренности противодействия тяжелых смысловых пластов, от невозможности свести недобрую множественность значимостей мира не к единству даже, а хотя бы к возможности единого их понимания.
Жуткий взгляд космической ночи: под которым — вечным, пугающим, непостижимым, — течет вся наша жизнь. Космический пейзаж ночного, зимнего, дикого Забайкалья: которое мы увидели вдруг, освещаемое дикой, зеленой и желтой Луной, в беззащитности нашей, с высоты, противоречащей человеческому разуму и существу.
И зависнувший на парашютных стропах, летящий: в чудовищной ледяной ночи, меж черным Космосом н лежащими далеко внизу, заснеженными горами и тайгой,
Тут же: фантастические картины осеннего, темного, в огнях, Города над Невой, и память, и запах, еще недавней войны: „В полях за Вислой сонной лежат в земле сырой…“ — Беспомощная какая-то и доверчивая любовь, и глупая юностью девочка в блестящих чулочках: еще не знающая, для чего вручено ей все женское.
Жутковатые видения желтой и задымленной табачным дымом и перегаром бильярдной: где старички с блестящими желтыми черепами, чудом уцелевшие в Брусиловском прорыве, при Перекопе, при форсировании Вислы, гоняют по зеленому сукну такие же блестящие в желтом свете и нумерованные шары.
Чудовищная бессмысленность в равнодушии и бильярдной, и глупой любви, и осени в фонарях: потому что ракеты, в бетонных шахтах, под черной тайгой, уже копят, уже содержат угрозу ледяного и черного Космоса.
Черная тайга: „…роса на карабине, кругом тайга, одна тайга…“. Жизнь в маленьком гарнизоне.
Величие трагедий маленьких человечков, вышвырнутых в неизвестную, чужую им жизнь при сокращении вооруженных сил.
Уважение тяжкое к себе и значение могучее таёжных героев: земля прогибается под их кирзовыми сапогами, и тайга, дремучая, трещит…
Чудесная жизнь: из непостижимо великих мелочей, истертой сапожной щетки, поездки на грузовике за продуктами, ефрейторской лычки и мокрого окурка: то ли Гришка сам докурит, то ли оставит.
Непривычная читателю любовь автора к героям, в которой требовательность автора и его жестокость оборачиваются чистой капризностью.
Чисто картежная, и восхищающая меня, перемена ситуаций, когда герои являются и в том, и в ином обличье: автор безжалостно сшибает понятия в читательском восприятии, жестко держит читателя в великолепном неудобстве чтения: при всем том, что читать этот текст и приятно и тревожно.
Ведь автор, занимая читателя мучением из-за очень быстро сгорающего окурка или чистки картошки, или ефрейторской нашивки, не позволяет читателю забыть ни о желтых бильярдных, ни о Висле сонной, ни о космических ракетах в шахтах, глупой девочке и нависших, над всеми нами, языках Ледовитого океана: еще не постижимого человеческой душой.
Исчислением невозможно выведать всё, что заключено в тех клочьях из неизвестной мне книги (а там есть и предчувствие трагической нашей размолвки с Китаем… и многое прочее), темы в тексте важны в их взаимодействии: тут и рождается философия повести.
Странна жизнь литературных произведений. Единичные читатели заметили повесть: может быть, лучшую в ленинградской прозе в начале шестидесятых годов. Я думаю, что ее просто не прочли.
Философия маленького этого произведения заслуживает внимательнейшего исследования. Не раз думал я написать небольшую работу о нем, и меня останавливало вполне понятное желание узнать рукопись полностью. В семидесятые годы я был формально знаком с автором, но о рукописи спросить не решился.
Вот таким был истинный дебют Сергея Владимировича, и вот почему я имел основания думать, что Сергей Владимирович, с его умением чувствовать мир и жизнь, издает бездумные книжки и пишет скверные киносценарии исключительно для пропитания: чтобы тем временем готовить, в течение десятилетий, уже не юношескую, а взрослую и отчетливо трагическую книгу.
Его новый роман лежит сейчас передо мной: рукопись в тридцать четыре авторских листа…»
…Квадриги черные! вставали на дыбы: на триумфальных поворотах. Германские дубы. Черный Веспер в зеркале мерцает. Военные астры! Европа цезарей! с тех пор, как в Бонапарта гусиное перо Направил Меттерних. Черный Веспер в зеркале. Всё проходит. Истина темна. Жемчуг умирает; И Сусанна старцев ждать… — В ночи ноябрьской, огня фонарей, у черной и блестящей бронзы памятника императрице Екатерине… и девочка моя, актриска, любимейшая и талантливая, маленькая дрянь: исчезла; кругом прав Калмык!.. (в доме Насмешницы, у висячего мостика, где львы с золотыми крыльями, лет через семь Маль чик будет читать Насмешнице вслух из тяжёлой, важного формата тетради, где листы, увядшие и пожелтевшие, расчерчены были, капризом типографии, в крупную зеленую клетку, уют темноватой комнаты, тяжелые шторы, книги, и книги, и книги, золотистое зеркало, портрет тети Ксении: девятьсот третий Год, лампа в изголовье, укрытая индийским платком, и Мальчик говорил, что история тетради, где листы, увядшие, в крупную зеленую клетку, заключает в себе много тайн, история её
темна, к другу Мальчика тетрадь пришла после кровавого боя: за много тысяч верст от мирных и музейных гранитов, тихих и узких набережных канала Грибоедова, висячих и выгнувшихся мостиков, от Итальянского мостика, где солнечным тихим утром, в первые дни сентября 1969 года,
из почти тридцати звезд… созвездие Скорпиона, красивейшее созвездие с альфой: красной звездою Антарес, пред которою наше желтое Солнце — горошина, вечной памятью мира горько счастливы те, кто родился под этим созвездием, вечной памятью мира и вечной виной его, все же прочие заболевают осенью как ностальгией, как видением чарующим и жутким…), вечерами осенними в шестьдесят девятом году у меня вдруг вылетели восемь лет жизни: и железная плетеная калиточка Екатерининского сквера уводила меня в темные вечера горькой осени шестьдесят первого; и в груди, простуженною обидой, вставала все та же юная осень… Господи; что мне было грустить? Известный, в меру, литератор: жарко любимый многими женщинами. Бывший десантник, офицер запаса. Крепкий, как финский валун. Тридцать два года от роду, вес 94 килограмма, рост 184 сантиметра (в шестьдесят девятом: много выше среднего), грудная клетка 110, бедро 63, бицепс 43, шея 44, талия 85, кулак 32: антропометрия почти как у Джо Фрезера и Мохаммеда Али (в том же шестьдесят девятом), за четверть века я провел сотни кулачных боев, и уличных, и в закрытых (ресторанных и прочих…) залах; и что мне одно поражение!..