Господа офицеры
Шрифт:
А как не сомневаться, когда не понять, что у Федьки на уме? Да и место он выбрал — хуже придумать нельзя: в трактире, что поближе к Хитровке, в самых последних домах, где под видом добропорядочных московских обывателей отошедшие от дел фартовые ребята, бывшие каторжане, да разбогатевшие перекупщики краденого обосновались. А дале начинаются трущобы хитровские, где Федька что рыба в омуте! Пырнет «купчика» ножичком, нырнет в ближайшие руины — и поминай как звали!
А у Мишеля всех сил — три мальчишки, страдающий одышкой Валериан Христофорович да сам он. А
Но делать нечего — ныне Федьку упустишь, потом вовек не сыщешь!
— Ничего, бог не выдаст — свинья не съест! — хорохорился Валериан Христофорович. — Чай, не впервой! Я, милостивый государь, в хитровские клоаки еще тогда хаживал, когда вы — под стол пешком. И, как видите, поныне жив!
Долго головы ломали, как в трактир тот сподручней, дабы лишних подозрений на себя не навлечь, пробраться. Да так ничего путного и не придумали...
Хлопцы предложили «машкерад» учинить. И то верно — не в кожанках же с маузерами заявляться!
Пошли на толкучку, ту, что в Китай-городе, да там паек свой трехдневный — селедку соленую, хлеб да сахарин — на кое-какую подержанную одежонку сменяли. Дома вырядились — хлопцы чуть со смеху не лопнули.
Хотя не смеяться, хотя плакать впору! Мальчишки, дурачье!...
Валериан Христофорович, глядя на все это, лишь вздыхал да головой качал. Ведь не куда-нибудь — в самое-то пекло идти, а им все трын-трава, все смешки да ужимки! Балабоны!...
— А ну, стройся! — скомандовал Мишель.
Враз перестали друг над дружкой потешаться, побежали, встали рядком. И Валериан Христофорович, которому богатого купчика играть, сбоку.
Постоял Мишель, поглядел на свое воинство, сказал:
— Мало нас. Но боле все равно не будет! Так что чего тянуть... айда!...
Глава 41
...Холодно в Москве, поземка пуржит, редкие стежки-дорожки заметая, в проводах голодным волком воет, в пустые окна снег швыряет. Добрый хозяин собаку из дома не выгонит. А и нет в Москве собак — переловили всех да и съели! И чужих, и своих, и бездомных...
Скрип-скрип... — тащится по узкой тропке меж сугробов одинокий инвалид — в серой солдатской шинелке с поднятым под самые уши воротником, в натянутой по брови папахе. Под мышками простые, из жердин рубленные костыли — правая нога по снегу волочится, носком сапога след рисует. За спиной — торба, в торбе, как водится, — бельишко сменное, портянки, кружка жестяная да фотография семьи, на картонку наклеенная. А боле и нет ничего.
Сколько таких инвалидов по России-матушке шляется — не счесть. Почитай, с четырнадцатого года они целыми эшелонами с германского фронта прибывали — без рук, без ног, с выбитыми глазами и изувеченными лицами, пулями прострелены, осколками изорваны, газами перетравлены. Встречали их сперва музыкой да цветами, как героев. Ордена на грудь цепляли, речи говорили, румяные барышни подарки вручали. Опосля привыкли. Больно
Прибывали инвалиды в Первопрестольную да разбредались по стране кто куда, прося на папертях и в иных людных местах милостыню, выставляя вперед себя на общее обозрение синие культи. Сердобольные люди, все боле барышни да бабы, — подавали, смахивая слезинки, крестя сердешных.
Но разве ж на всех жалости напасешься?
Иные скоро в Москву ворочались. Москва — она богатая, одних церквей не перечесть — сотни куполов на солнце золотом сияют, и все-то паперти калеченным людом переполнены. Москва всегда сирых да убогих привечала. Петербург — тот нет, там калек не жалуют, с папертей гоняют. В Петербурге государь император с супругой живут, а ну как они мимо поедут, к чему их видом культей и пустых глазниц беспокоить?
Сколько таких инвалидов Мишель на своем веку повидал! В госпиталях, где хирурги, дав эфиру понюхать, без разбору пилили ноги да руки. И после в эшелонах. И на станциях. И в Москве... А теперь вот сам...
Скрипит костыль, скрипит снег под здоровой ногой — тащится инвалид по Москве. Откуда?... Куда?... Вот церковь... Нет, не остановился, мимо прошел. На паперти, на ступенях каменных, шибко морозно, снизу тянет, ветер худую шинелку насквозь прохватывает, да и без толку здесь подаяния ждать — не ходит ныне в церковь никто. Пустые церкви стоят.
Ему бы в трактир какой, где пусть не подадут, так хоть не прогонят, позволив чуток в тепле побыть...
Вон он, трактир-то... Мало их теперь в Москве осталось, почти что нет. А этот как-то уцелел.
Встал калека, перекрестился, обернувшись на купола, да внутрь зашел. Ступени битые, узкие, обледенелые — здоровому и тому мудрено не оскользнуться, а инвалиду безногому — и подавно. Хватается калека за стену, кой-как ползет вниз. Оступился-таки, чуток не упал!... Но не упал! Вдруг левую, волочащуюся по ступеням ногу выставил да на нее крепко встал!... И тут же испуганно озираться стал!
Ах, как нехорошо-то!... А ну как кто-нибудь заметил?
Но нет, не видно никого... Бог миловал!
Потянул на себя тяжелую, обитую для тепла тряпками дверь. В лицо дохнуло теплом, в ноздри — смрадом. Внутри темно, только в заледеневшие, вросшие в сугробы оконца кое-как пробивается свет да еще подвешенная под самым потолком керосиновая лампа чадно горит.
Народу немного. И все свои.
Замер инвалид на пороге, щурится, после света в тьму вглядываясь. Под мышками костыли, на груди крест Георгиевский за храбрость, заместо ноги — протез деревянный.
Зайти не успел, как к нему половой со всех ног кинулся.
— Чего надоть?
— Щец бы мне вчерашних.
— Эк хватил!... Какие теперь щи — рази только чай пустой! Сами ноне голодуем.
Врет половой, глазом не моргнет — все-то в Москве есть, все сыщется — и щи, и телятинка, и пироги с капустой, — было в чем платить.
— Ступай, ступай, откель пришел!
Толкает калеку взашей к выходу.
— Постой-ка! — упирается инвалид. — Не за так я — заплачу.