Государственный палач
Шрифт:
Да, я почти умилялся Гришиной бесстрашной прытью. Меня умиляли его неразборчивые вкусовые данные. Его воистину зеленобереточная небрезгливость: когда вместо разрывной пули тум-тум – собственный обыкновенный палец с грязным отросшим ногтем, втолкнувши который в глазницу врага внутри его черепа взбить коктейль из мозгов его, а отверстие, куда он (бравый диверсант) сует самую неискушенную пищу, запросто превращается в противопехотную лимонку-людоедку.
Мягко отжавши противоположную дверцу, я рывком вывалился наружу, жадным собачьим придыханием хватая вкусный, прохладный осенний с горчинкой
Потому что я так полагаю: если тебя единогласно выбрали президентом, то президентствуй себе на здоровье. Она, видишь ли, считает низким занятием для себя ковыряться своим розовым язычком в его похотливой заднице… Ну дак, милочка, это твоя прямая обязанность залезать и пальцем, и язычком поработать – ты президент фирмы, ты…
Между этими моими здравыми, хотя занудными, сетованиями я по-разведчески перемещался вдоль выпуклой задницы машины, надеясь узреть беззащитный вздернутый зад стража Гриши.
Чаяния мои оправдались: в окошке плотно торчало его джинсовое гузно, используемое в данную секунду в виде подвешенного тренировочного мата, а вернее, тугой вихляющейся боксерской груши.
Однако вместо кулаков, защищенных толстыми перчатками, по Гришиной малоувертливой груше тузили более крутые предметы: тренированные озлобленные ноги в кроссовках пришедшего в себя плененного прохожего, который все-таки являлся куратором нашей семейной конторы и который, благополучно очухавшись и невзирая на то, что его собственные руки надежно спрятаны за его собственной спиной, углядевши перед собою вражеский, достаточно прицельный толстомясый зад, принялся его обрабатывать по каким-то своим тайным правилам.
Сунув пару раз по Гришиному копчику сдвоенными пятками, он как бы амнезировал, лишил его задницу смысла и воли к сопротивлению.
И, не вставая же, изготовившись снизу, въехал прямо между обмякших Гришиных ляжек. Въехал туда беспощадной рэкетирской подошвой и тотчас же въехал другой, и еще…
У меня аж слюна выступила от переживательного зрелища, от оглушающей мужской боли, которая слабым током ударила и по мне, и по моим ногам, и в низ живота – все-таки писательская впечатлительность, мать ее дери… Пардон за грубость.
Я считал и до сих пор считаю: в пылу потасовочной дискуссии во все места позволено прикладываться, но в интимные – это ни в какие ворота! Тем более если твой противник в таком невыгодном для него положении. Это все равно что связанного молотить в промежность.
Нет, я отказываюсь понимать современное юношество, их какую-то, что ли, пещерную неинтеллигентность по отношению друг к другу, хотя и понимаю, сентиментальничать во время подобных разборок не приходится.
И в этой самой паузе, когда я от возмущения почти закряхтел, плененный мой куратор-рэкетир вдруг встретился с моими негодующими очами, радостно захлопал своими и изволил пробормотать самое подходящее для данного случая:
– Добрый вечер, Дмитрий Сергеевич! Гуляете…
– Угадали,
Однако в ту же секунду прекратил ерничать, так как разглядел, что глаза юноши-куратора более не источают мальчишескую радость, а напротив, они переполняются до самых краев слезной влагой.
– Сергеич! – завсхлипывал все еще неловко лежащий юноша. – Сергеич, эта падла! Эта-а… Он стрельнул ребят. На-асмерть… – И, ткнувшись мокрой съежившейся физиономией в пыль, уперся лбом, подтянул колени, пытаясь самостоятельно встать.
– Да, расстрелял. Я видел, – заговорил я неискренне утешающим голосом и брякнул совсем уже вздорное: – Зато вон ты, можно сказать, размазал ему, нескоро очухается. А уж боль! – Окончательно обогнув топыристый багажник, я наклонился для помощи.
– Я вижу, Сергеич, ты пожалел помидоры этой суки, этой тва-ари. Пожале-ел, потому что сам су-ука, – морщился и совсем по-мальчишески негодовал и всхлипывал психолог-юноша, упираясь выпуклым измазанным лбом в землю и взбрыкивая ногой, отвергая мою как бы неискреннюю, почти вражескую поддержку-помощь.
– Не дури, юноша! Мертвых не вернуть. Ну же, вставай. Еще неизвестно, кому будет лучше, твоим дружкам или тебе. – И, рывком поставив плачущего (скорее малый просто в истерике, что чудом остался жив, и дружков еще приплел) куратора на ноги, прислонил его для крепости к машине и обратил свой похолодевший взор к замершему, как бы исторгающему невнятный стон заду стража Гриши. Мне нужны были отмычки от наручников впавшего в истерику юноши. Ага, вернее всего они в карманах Гришиных джинсов, передних.
И, не мешкая, с самым серьезным сыщицким видом, то есть отбросив всяческие церемонии, я обшарил один карман, полез в следующий…
И в тот же миг я воочию увидал роскошную праздничную иллюминацию, которая сплошным захватывающим бенгальским фейерверком рассыпалась буквально в моих собственных глазах…
И все было прекрасно, почти волшебно от праздничного сияния, от лопающихся миллионов красных шаров прямо в моих мозгах, если бы не одно-единственное пренеприятное обстоятельство: боль!
С большой красной буквы – Б о л ь…
Этюд седьмой
Струны человеческого сердца устроены самым неизъяснимым образом – они имеют обыкновение расстраиваться от житейских мелочей. То есть какой-нибудь пустяк в виде… заалевшего женского утреннего уха, взглянувши на которое вдруг ощущаешь внутреннюю потребность поделиться нежностью, и даже не поделиться, а отдать всю ее накопившуюся за ночь, за бесконечную Государственную службу – ночь, когда ты жил в сновидениях, в которых имел значительный государственный чин-должность (Государственный п а л а ч!), а обрушившись в действительную жизнь, в утро с дерзкими солнечными рапирами, одна из них фамильярно ласкала это самое женское ухо, его тонкую сладостную мякоть, щекоча игриво и зазывно, и еще черт знает как, именно твои сердечные натянутые, сладострастно вызванивающие струны, отчего они заметно и жалко слабели, провисали, колеблясь и фальшивя, потому что ты знал, что эти парящие звуки фантом, мираж из прошлого, из чистой прошлой жизни любящих наивных молодых сердец.