Хасидские рассказы
Шрифт:
— Слышишь Хоно, жаль матери, жаль, что она не видит тебя… Иекель, Берл, Захария, долой с печки! Я вас сразу же узнал. Слезайте же, я знал, что вы придете. Доказательство налицо, — я принес вам сыр, настоящей овечий сыр!.. Взгляните-ка, ну, дети! Вы, помнится мне, любили солдатский хлеб! Что, не правда?.. разве!..
Да, жалко мать!
И кажется ему, что все четыре сына окружили его, целуют, крепко прижимают к себе.
— «Вольно», детки! «Вольно»! Не прижимайте меня так сильно! Я уже не молодой человек, восьмой десяток уже пошел… — «Вольно»!.. вы
Довольно…
Он замерз, — с рукой, прижатой к боковому карману…
Утро в подвале
Печальными, усталыми глазами смотрит Менаше на новорожденный день. Хрустнув своими худыми пальцами, он закрывает псалтырь, тушит маленькую керосиновую лампочку и подходит к окну. Он глядит на узкую полоску неба, бледнеющую наверху, над тесным переулком, и на его обрамленном серебристой бородой и пейсами зеленоватом, сморщенном лице показывается бледная тень печальной улыбки.
— Отдал, — думает он, — свой долг, большое Тебе спасибо, Творец мира!
— И зачем, — вздыхает он, — я Тебе нужен здесь, Творец мира? Тебе нужна еще одна молитва, еще один псалом… а? Тебе мало!
Он отворачивается от окна и думает, что по его разумению было бы лучше, если б в его кровати спала его внучка Ривке, а то вот валяется она на полу, среди хлама, которым торгует его сын Хаим По его совести, совести человеческой, было бы гораздо справедливее, если б стакан молока, которым он живет чуть ли не целый день, выпивала Соре, его сноха, с утра до вечера бегающая по базару, не съедая и ложки супа за день. Янкелю, новому отпрыску семьи, это молоко тоже не повредило бы…
Правда, ему, старику, мало нужно, но ведь семье было бы легче, если бы ему ничего не нужно было… Хаим весь обносился… Старшая внучка, Ханэ, больная, малокровная… Врач говорить: «Девичья немочь»… прописал железные капли, рыбий жир… немного вина… Копят для нее в отдельном узелочке, уж месяцы копят — и все мало. Бедная Ханэ не растет; не растет и ум ее, стоит на одном месте… Ей уже семнадцать лет, а понимает столько же, сколько двенадцатилетняя.
— Творец мира, зачем Ты меня взвалил им на плечи?..
Он прислушивается, как резко и отрывисто дышит во сне Хаим. Он видит, как костлявая рука Соре, только что, видно, качавшей ребенка, устало свешивается с кровати…
Он замечает, что Янкель ворочается в колыбели. «Скоро раскричится и разбудит мать!» И торопливыми, частыми шагами подбегает он к внуку и начинает качать колыбельку.
— А может, — думает он, поворачиваясь к окну, — Ты хочешь, Боже, чтобы я дождался радости от Янкеле, чтобы я учил его молитвам, научил
* * *
Точно румяное яблочко, цветут щечки Янкеле во сне. Сладкая улыбка блуждает вокруг маленьких губок… они то раскрываются, то закрываются опять. «Обжора, сосал бы и во сне!»
Тут старик замечает, что Ривке мечется на постели.
Она лежит на сеннике, прикрывшись до груди грязной, усеянной черными пятнышками простыней. Что у нее под головой — не видно.
Покрытое нежным румянцем лицо, белая, как алебастр, длинная, выточенная шея кокетливо шевелятся на фоне спутанных ярко-рыжих волос, покрывших все изголовье и концами своими (дрожащими при каждом дыхании девушки) достигающих до полу.
— Вылитая покойница моя… — думает старик, — горячая кровь… сны… Храни Бог ее на долгие годы!..
— Ривке! — подходит он к ней и дотрагивается до ее обнаженной руки, высунувшейся из-под простыни.
— Что? А? — пугается Ривке, широко раскрывая свои большие голубые глаза.
— Ш… ш… — успокаивает он ее, улыбаясь, — я это… иди на мою постель.
— А, ты, дедушка? — спрашивает она с широким, здоровым зевком.
— Я уж спать не буду… не спится в мои годы… я приготовлю чай. Ты ведь слышала вечером, — они встанут рано; у отца есть дело в городе, а маме нужно закупить на помолвку у Пимсенгольц.
— Я, дедушка, приготовлю чай.
— Нет, Ривке… ты иди на мою постель… Можешь еще долго поспать… Ты сегодня, говорила мать, на фабрику не пойдешь… ты ей нужна будешь… выспись-таки…
— А-а! — еще громче зевает Ривке. Она уже все вспомнила.
Отец пришел вчера с радостной вестью: Бог послал ему порядочное количество старья.
Мама также принесла новость: у Пимсенгольц, для которых она закупает, будет, наконец, помолвка, хотя невеста не совсем еще довольна: ей-таки достанется, а помолвка будет.
Особенного удовольствия эта весть Ривке не обещает: она, правда, выспится, и ходить с матерью на базар, конечно, приятнее, чем работать на фабрике, но потом — таскать корзинки с яйцами и курами и, особенно, гнаться за убежавшей курицей, — занятие не из приятных.
Но ничего не поделаешь.
Она закутывается в простыню и перепрыгивает в кровать старика.
Этот прыжок опять доставляет старику удовольствие: «Вылитая старуха моя!»…
* * *
Пока старик развел огонь, пока он наколол несколько тоненьких лучинок, разложил их под плитой, обсыпал мелким каменным углем («Дорог уголь», — подумал он при этом), облил их керосином и поставил на конфорку старый, покрытый красноватой ржавчиной жестяной чайник, — Соре успела уже дать Янкеле грудь, выразив при этом желание дожить до тех пор, когда Янкеле будет читать молитву над молоком…
Бледная Ханэ тоже проснулась и села в своей кровати.
Из-за спины матери она играет со своим маленьким братишкой в «ку-ку!».