Хищная книга
Шрифт:
Миранда бесшумно подтерлась и выпрямилась. Она тихо-тихо натянула трусики и прислушалась, затаив дыхание. Как ей теперь вернуться и возобновить объятья? Какая может быть романтика после пятибалльного шторма, вырвавшегося из ее мочевого пузыря? Она ничего не слышала, кроме пульсирующей в ушах крови. Слышал он или нет? Это уже невыносимо. Миранде вдруг захотелось выбраться из этого отеля, немедленно перейти к следующей главе. Сняв мокрую одежду, она открыла дверь ровно настолько, чтобы высунуть голую руку до локтя, и сказала как можно грубее:
— Не мог бы ты передать мне что-нибудь сухое, во что одеться? Что-нибудь подходящее, если мы обедаем здесь, в отеле, или мы куда-нибудь пойдем?
— Думаю, куда-нибудь выйдем, — ответил Фердинанд, одной рукой извлекая длинное бархатное платье и открытые туфли на высоком каблуке, а другой втискивая пистолет на дно чемодана. Он набросил платье на вытянутую руку Миранды, повесил туфли ремешками на пальцы и проследил, как все это исчезло
Только надев платье и туфли, Миранда взглянула на свое отражение в высоком, от самого пола до потолка, зеркале. И ей пришлось еще убеждать себя, что стоящая там женщина — она сама. Платье, сужаясь, облегало ее ноги так, будто она была глянцево-черным пером, балансирующим на остро заточенном кончике. О, что можно было бы написать таким пером! Миранда преобразилась: платье, заграничный город, «прыжок веры» совершен, мечта стала реальностью, цель почти достигнута; где-то по пути продавщица, размахивающая гигиеническими прокладками, превратилась в… ну, можно сказать, в даму. Даму, в самый неподходящий момент писающую с шумом пожарного гидранта, но даму, которую раньше она могла только воображать себе, добравшись страницы этак до двухсотой своего любовного романа. Миранда решила не допустить, чтобы занозой засевшее смущение испортило ей вечер. Она распахнула дверь ванной, являя миру примадонну, которой стала…
— Что ж, перед ужином надо что-нибудь выпить, не так ли? — сказала она, быстро проходя к двери номера.
Из отеля они вышли под дождь. Миранда тесно прижалась к Фердинанду, укрываясь с ним одним плащом, и они побежали.
Ливень был такой сильный, что струи шипели на камнях мостовой. Несмотря на непогоду, большинство пассажиров парома собрались на левом борту, чтобы полюбоваться на чудо, вид которого сейчас не портили вечные туристы, попрятавшиеся от дождя. Так площадь выглядела еще эффектней — подсвеченная оранжевыми уличными фонарями, из темноты она казалась театральной сценой, ждущей выхода актеров. Первый акт, камни блестят желтым и нежно-розовым, свет играет с тьмой там, где колонны и окна покрыты серо-голубыми тенями. Даже вымокший Перегноуз посматривал вдаль между приступами рвоты, и невольно замирал, сглатывая слюну, при виде этого зрелища, сюжета столь многих полотен. При его несколько покровительственном отношении к Ренессансу это неожиданно яркое видение, возникшее над бурлящими темными водами, показалось Питеру пылающим, озаренным чистейшим, бриллиантовым пламенем. Один лишь Барри едва глянул на этот великолепный архитектурный фейерверк, гордость города. Он в одиночестве стоял над грузовой палубой, любуясь на мерцающий внизу «бентли». Ему в первый раз удалось по-настоящему рассмотреть обводы машины, восхищаясь ее как бы набычившимся кузовом, форма которого все-таки не раскрывала ее подлинную мощь, и опьяниться сознанием того, что держит в руках ключи от этого чуда. Барри вспомнил хорошо знакомый ему клуб в Эссексе, где одно только обладание такими ключами гарантировало в любое время года классный секс на всю ночь. Барри нажал кнопку на ключах, с громким щелчком включив противоугонную систему «бентли». Неожиданный звук и сверкнувшие огни заставили многих стоявших на мостике незамедлительно обернуться, чтобы выяснить, кто оторвал их от лицезрения дивной феерии. Барри самодовольно улыбнулся и отключил сигнализацию, снова направив ключи на машину театральным жестом. Две самые загорелые, самые сногсшибательные итальянские девицы, о каких только мог мечтать Барри, посмеиваясь, подошли к нему.
— Это ваша машина, да? — спросила та, что повыше, широко распахивая ресницы.
— Да, просто одна из моих игрушек.
Девушки насмешливо улыбались, они умели отличить шофера от хозяина.
— О, вы большой человек, у вас должен быть большой дружок.
Они отвернулись и ушли, давясь от хохота.
— Она моя, — взвыл Барри, — вот смотрите, — и еще раз нажал на кнопку.
Мирно травящий за борт Перегноуз услышал этот третий подряд сигнал и вспомнил лекцию Фердинанда о машине. С трудом подняв и повернув голову, он констатировал, что шестилитровый двенадцатицилиндровый двигатель «бентли» с ревом завелся, колеса, брызнув водой, пробуксовали на мокрой от дождя палубе, прежде чем взять разгон. Питер перевел взгляд на пассажирскую палубу, где Барри стоял рядом с двумя девицами; он тянул к машине руку с ключами, а глаза его расширялись от ужаса.
— Нажми еще раз, — завопил на всю палубу Питер, но Барри был в ступоре. Питер беспомощно смотрел, как «бентли» ценой в два миллиона фунтов, первоклассная боевая машина, разогнался до восьмидесяти километров в час, проехав три метра от места стоянки до начала передней аппарели парома. С этого момента все, даже капитан, видели, как «бентли» мчится вверх по аппарели со скоростью свыше ста двадцати километров в час и, достигнув ста пятидесяти на ее верхнем конце, продолжает свою траекторию в воздухе, по направлению к грозовым тучам. На фоне островной церкви Сан-Джорджо Маджоре машина очертила грациозную дугу, как бы повторяя в небе линию купола. Двигатель бешено ревел, колеса отчаянно и бесполезно крутились,
Вертикаль страсти
Теория заговора
Если отказаться от социально навязанной нам неверной трактовки древних образцов «любовной» поэзии, мы, собственно, не имеем реальных свидетельств того, чтобы любовь, как мы понимаем ее сегодня, существовала ранее двенадцатого века. Следовательно, мы можем утверждать, что не «любовь», а похоть правила миром, который был, по сути, сугубо мужским миром. Коль скоро один из полов вынужден безоговорочно подчиняться воле и сексуальным желаниям другого пола, не возникает никакой нужды в любви, которая, как мы отмечали, есть лишь модель поведения, связанная с похотью, но в конечном счете только оттягивающая акт ее удовлетворения, коитус.
Затем в истории грянули небывалые социальные перемены, существенно повлиявшие на распределение власти между полами; в итоге властные полномочия получил слой образованных аристократок, которые не совсем были к этому готовы, и которым не хватало слов или привычки для прямого выражения собственных половых влечений и генетических потребностей продолжения рода. Они жаждали заявить о своих потребностях и все же боялись удовлетворять их, поскольку в таком случае их почти наверняка ждала смерть. Оказавшись в этой ловушке, они выявили и до предела заострили различие между половым влечением, то есть похотью, и половым актом, то есть совокуплением. И на этом отточенном лезвии меча они принялись играть в изобретенную ими игру, логически парадоксальную и семантически противоречивую. Это безумие они назвали «любовью».
Именно они стояли у истоков культуры разграничения потребности и ее удовлетворения, разграничения голода и пищи, культуры, которая здравствует и по сей день. Это культура, старающаяся до бесконечности задерживать и откладывать момент удовлетворения, момент соития, кульминации, оргазма.
В наш язык вошли слова «роман», «романтический», даже «романс», так как их изобретение первоначально существовало исключительно на романских диалектах (протоязыках) этих «любовных дворов», где и была впервые очерчена «правильная» модель поведения и под чьи дудки мы до сих пор танцуем.
Итак, опираясь на аргументацию, изложенную в предыдущих главах, мы приходим к тому выводу, что «любовь» по сути есть противоестественная, искусственная, синтетическая, пластмассовая эмоция, созданная руками человека, точнее, женщин.
Мы рассмотрели, почему сотворение любви стало необходимым и почему прототипы современных государств в эпоху феодализма были заинтересованы в ее сохранении; но как ситуация выглядит сегодня?
Если бы я рассказал вам о режиме, который вынуждает свой народ голодать, лишает законопослушное население сна, душевного равновесия, здравомыслия, всех прав человека и собственности; который навязывает подданным суровый и непостижимый социальный строй, соблазняет их иллюзией счастья, но наказывает всех, кто не сумел его достичь, жестокими пытками и даже доводит наименее способных до самоубийства; который осуществляет строжайший «надзор за мыслями», не дозволяя никакой свободы, никаких отклонений; который заставляет массы в часы бодрствования тревожиться за свое будущее, доводя их до нервного истощения, подталкивает граждан совершать у всех на глазах самые унизительные глупости, чтобы выставить их на посмешище; который требует, чтобы люди откровенно высказывали все наболевшее, все самое сокровенное в длинных, мучительных, терзающих душу письмах, написанных кровью сердца, а потом берет эти интимнейшие исповеди, хохочет над ними, разглашает их, с упоением повторяет их и рвет их на части, — если бы я рассказал вам о таком режиме, этой диктатуре, фашистском государстве, вы бы ни минуты не сомневались. Это тирания, сказали бы вы.
Нет, ответил бы я, это любовь.
Если бы любовь была естественной и все эти муки и издевательства были бы заложены в самой основе нашего бытия, то ее можно было бы счесть одним из тех прискорбных побочных эффектов существования, с которыми нужно просто примириться и терпеть их; ведь приходится же мопсам мириться с тем, что из-за довольно неестественной близкородственной селекции они теперь от природы страдают нескончаемым слизевыделением и навеки обречены испускать такие похабные звуки, что даже непонятно, из какого отверстия они раздаются.