Игра. Достоевский
Шрифт:
Он всё-таки решался сказать, что это разъединение внешнее, следствие необразованности, следовательно, ещё ничего и с успехами просвещения довольно скоро может пройти, и Белинский поднимался с подушек и вспыхивал весь:
— Так! Однако же все эти люди получили первоначальное образование, если не довольно глубокое, то довольно многостороннее, словесник учился же математике в школе, а математику преподавали словесность. Многие из них даже очень хорошо рассуждают о том, что существует только искусственное разделение наук, а существенного не может и быть, потому что все науки составляют одно знание об одном предмете, то есть о бытие, что искусство тоже, как и наука, есть то же сознание бытия, только в форме другой, и что литература должна быть наслаждением и роскошью ума равно для всех образованных людей. Но когда эти прекрасные рассуждения им приходится прикладывать к делу, тогда они сей же час разделяются на цехи, которые друг на
Белинский вновь задыхался и падал в изнеможении на измятые, сбитые комом подушки, а он сидел перед ним, не смея подняться, чтобы не раздражить ещё больше, желая дослушать его, охваченный ужасом раздробления целого общества, не в силах представить, что бы могло это общество объединить, кроме желания объединиться, да откуда же это желание взять, но неистощимая энергия уже поднимала с подушек Белинского, и неистощимый его оптимизм тут же развязывал эти гордиевы узлы:
— И, однако же, не подлежит никакому сомнению, что у нас сильная потребность объединения, есть стремление к обществу, вот что важнее всего! Реформа Петра не уничтожила, не разрушила стен, отделявших в старом обществе один класс от другого, но она подкопалась под основание этих стен, и если не повалила, то наклонила их набок, а теперь со дня на день они всё более и более клонятся, обсыпаются и засыпаются собственными своими обломками, собственным своим щебнем и мусором, так что починять их заново значило бы придавать им тяжесть, которая, по причине подрытого их основания, только ускорила бы их падение, неизбежное и без того. И если теперь разделённые этими стенами сословия не могут переходить через них, как через ровную мостовую, зато легко могут перескакивать через них там, где они особенно пообвалились или пострадали от проломов. Всё это прежде делалось медленно и незаметно, теперь делается и заметнее и быстрее, и близко время, когда всё это очень скоро и начисто сделается, железные дороги пройдут и под стенами и через стены, туннелями и мостами, усилением промышленности и торговли они переплетут интересы людей всех сословий и классов и заставят их вступить между собой в те живые и тесные отношения, которые невольно сглаживают все резкие и ненужные различия.
И глаза Белинского пылали, как свечи, и впалые щёки заливал болезненный тёмный румянец.
— И вот где непреходящее значение и заслуга нашей литературы! Разнородное общество, сплочённое в одну массу только одними материальными интересами, было бы жалким и не человеческим обществом. Как бы ни велики были внешнее благоденствие и внешняя сила какого-нибудь общества, но если в нём торговля, промышленность, пароходство, железные дороги и вообще материальные силы составляют первоначальные, главные и прямые, а не вспомогательные только средства к просвещению и образованию, то едва ли такому обществу можно завидовать. В этом отношении нам на судьбу пожаловаться нельзя. Общественное просвещение и образование потекло у нас вначале ручейками мелкими и едва заметными, но зато из высшего и благороднейшего источника — из самой науки и литературы. Наука у нас и теперь только укореняется, но ещё не укоренилась, тогда как образование только ещё не разрослось, но укоренилось уже, лист его мелок и редок, ствол не высок и не толст, но корень уже так глубок, что его не вырвать никакой буре, никакому потоку, никакой силе: вырубите этот лесок в одном месте, корень даст отпрыски в другом, и вы скорее устанете рубить, чем устанет он давать новые отпрыски и разрастаться. И причина этого лежит в успехах нашей литературы! Литература наша создала нравы нашего общества, воспитала уже несколько поколений, которые резко отличаются одно от другого, положила начало внутреннему сближению сословий, образовала род общественного мнения и произвела нечто вроде особенного класса в обществе, который от обыкновенного среднего сословия отличается тем, что состоит не из купечества и мещанства, но из людей всех сословий, которые сблизились между собой через образование, исключительно на любви к литературе, сосредоточенное у нас.
Он выходил от Белинского, не замечая серого мутного грязного осеннего дня, и торопился к себе. Подгоняемый жаждой труда, он садился за стол, но чем далее, тем работа его замедлялась. Яков Петрович Голядкин выдерживал свой характер вполне, не желая подвигаться вперёд, претендуя, что ещё не готов, словно бы ехидно нашёптывая ему, что он пока ещё сам по себе, что он ничего, ни в одном то есть глазу, а что, пожалуй, если пошло уж на то, так и он тоже может, почему же и нет, он ведь такой, как и все, он только так себе, а то такой же, как все.
В самом деле, жаркие речи Белинского вызывали новые мысли,
Между тем Петербург наполнялся, литераторы возвращались из окрестных дач и наследственных деревень. То один, то другой заглядывал по обычаю к больному Белинскому, и Белинский каждому раз по десять, не менее, это так всегда у него и велось, с жаром повествовал о новом авторе и новом романе, уверяя, что отныне «Бедные люди» его настольная книга, в самом деле не выпуская рукописи из рук и постоянно приводя из неё отдельные выражения в подтверждение любых своих мыслей, чего бы внезапно ни коснулись они.
Явившийся наконец Григорович, именовавший себя пропагандистом-клакёром, понёс эти мнения по всем столичным гостиным. Повсюду сумятица сделалась страшная. Слава Достоевского поднялась. Почтение неимоверное окружило его. Всех снедало страшное любопытство, кто он такой, что он такое и что же пишет ещё. В ответ Белинский распространялся о первых главах Голядкина, ещё этих глав не читая, понукал его дописать поскорее новый роман и почти запродал его в «Отечественные записки». Князь Одоевский [50] просил осчастливить его своим посещением. Соллогуб рвал и метал, что открылся новый талант, а он-то, как же так, с ним не знаком, тогда как со всеми знаком. Только что воротившийся из Парижа Тургенев без промедления был представлен ему и привязался к нему такой дружбой, что Белинский, славно смеясь, говорил, что Тургенев так-таки и влюбился в него. Он отвечал Тургеневу тем же, восхищаясь этой цельной натурой, которой природа не отказала ни в чём: поэт, талант, аристократ, образован, умён, красавец, богач, характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе, двадцать пять лет.
50
Одоевский Владимир Фёдорович, князь (1803—1869) — русский писатель, музыкальный критик. Издал сборник новелл и философских бесед «Русские ночи» (1844).
Наконец возвратился Некрасов, почуял без промедленья, что тут за ветер такой, явился к нему, уверяя его, что всё лето душу угрызения совести терзали ужасно, что сто пятьдесят рублей плата за «Бедных людей» нехристианская и что к середине января непременно набавит сверх них ещё сто рублей, исключительно, мол, из раскаяния, сообщив под конец, что из цензуры о «Бедных людях» не слыхать ничего. Он всполошился: таскают такой невинный роман, а как совсем запретят или исчеркают весь сверху донизу? Беда, да и только, просто беда! Некрасов же подтвердил, что по этой причине может не успеть издать альманах, а уже вложил в него четыре тысячи собственных денег и теперь ещё берёт деньги своего компаньона Языкова.
Он был прямо сражён, он терялся, что предпринять, однако Некрасов, тут же призвав Григоровича, объявил, что «Петербургский сборник» пусть там идёт, как идёт, а вот хорошо бы тем временем издавать летучий небольшой альманах «Зубоскал», листов всего в два печатных, выдавать раз в две недели, седьмого и двадцать первого каждого месяца, острить и смеяться, не щадить, разумеется, никого, цепляться за театр, за журналы, за общество, за литературу, за происшествия, за выставки, за известия своих и иностранных газет, с иллюстрациями, все издержки Некрасов берёт на себя, эпиграфом же поставить слова из фельетона Булгарина: «Мы готовы умереть за правду, не можем без правды», и тут же сказал на Булгарина злейшую эпиграмму, да на Булгарина иного рода эпиграмму нельзя:
Он у нас осьмое чудо: У него завидный нрав. Неподкупен — как Иуда, Храбр и честен — как Фальстаф. С бескорыстностью жидовской, Как хавронья, мил и чист, Даровит — как Тредьяковский, Столько ж важен и речист. Не страшитесь с ним союза — Не разладитесь никак: Он с французом — за француза, С поляком — он сам поляк, Он с татарином — татарин, Он с евреем — сам еврей, Он с лакеем — важный барин, С важным барином — лакей.