Игра. Достоевский
Шрифт:
Она осторожно, опасливо взяла его под руку и бережно увела в другой зал. Она, как больного ребёнка, усадила его на скамью и стояла, согнувшись над ним, отчаянно глядя в глаза.
Он вдруг понял её и едва прошептал:
— Не бойся, это не то...
Она поспешно спросила:
— Лучше тебе?
Он безмысленно подтвердил:
— Да, Анечка, да... спасибо тебе...
Ясность мысли понемногу к нему возвращалась. Он поднялся и безропотно подчинился её желанию осмотреть весь Музей. Облегчённо и торопливо взяв его под руку, она принялась водить его из одного зала в другой и что-то быстро и много лепетала ему. Он слушал покорно, но не слышал её. Он ждал терпеливо, пока отпирали новую дверь, позванивая ключами, и тотчас с железным скрежетом запирали за ними. Он беспомощно оглянул человечка, у которого был
— Давай ещё раз...
Она хватала его за рукав, надеясь удержать:
— Федя, Федя, я боюсь за тебя!
Он с недоумением и негромко спросил:
— Чего ты боишься?
Глядя ему прямо в глаза своим честным испуганным взглядом, она сказала, вероятно, не то, чего в самом деле постоянно боялась:
— Как бы чего не случилось...
Но он угадал, что она боялась припадка, и спокойно заверил её:
— Этого не случится, пойду я.
Она было двинулась следом, но в тот зал не решилась войти.
Он ещё постоял у Гольбейна, внимательный и холодный, без мыслей и чувств, похожий на истукана, думая только о том, чтобы это навсегда, именно навсегда осталось перед глазами.
Уходя, он подал смотрителю франк.
Почти бегом она вывела его из Музея, и они пошли прочь наугад. Он ступал тяжело, словно чувствуя на руках и ногах кандалы. Голова была низко опущена. Он видел перед собой только влажно блестевшие камни и жуткое то полотно. По разбитому, словно измятому телу временами проходила крупная дрожь.
Она слышала эту опасную дрожь сквозь рукав сюртука. Она беспокойно гадала, что же с ним происходит в эту минуту, и порой ей недоверчиво, смутно казалось, что он не болен, да, не болен сейчас, а только страдает, может быть, сильно страдает, и пыталась понять, отчего так отчаянно, так неутолимо мучился он, и, прибавив шаг, наклонившись вперёд, заглядывала в его застывшие потупленные глаза, но, встречая взгляд неподвижный, опустошённый, отталкивающий её, наконец потупилась тоже, стараясь от страха уже не глядеть на него, и ей становилось от этого всё страшней и страшней, и она, сжавшись вся, ожидала, что вот сейчас, вот на этом шагу он вдруг потеряет сознание, свалится с ног и забьётся у всех на виду в своих диких, в своих невозможных конвульсиях.
Споткнувшись на ровном, он огляделся. По лицу прошла тёмная тень. Оставаясь бледным и серым, оно медленно, словно нехотя оживало. Глаза осторожно светлели. Бескровные губы нервно открылись, задвигались. Он силился что-то сказать, но из открытого рта вырывались хриплые, невнятные звуки.
Желая чем-то помочь, она стиснула его уже не дрожавшую руку и с надеждой спросила:
— Это Гольбейн?
Он ответил, слабо пожав её руку, но она не поняла, почти не заметила этого и решила, что у него даже нет сил говорить, и, спеша что-то сделать, успокоить, отвлечь, жалобно попросила его:
— Пойдём, посмотрим фонтан.
Он как вкопанный встал и с угрозой спросил:
— После этого? Разве фонтан?
Она наконец поняла, и слёзы навернулись у неё на глаза:
— Ну что, что ты нашёл в этом «Мёртвом Христе»? И написано плохо, даже аляповато и грубо, просто скандал!
Словно разбуженный вслух произнесённым названием, словно осмыслив его наконец, двинувшись вперёд тяжело и неровно, он согласился, задумчиво возразив:
— Это, пожалуй, что плохо и грубо, это и жаль, так ведь что, ведь всё-таки главное дерзость, он так поставил этот всемирный вопрос, он точно гвоздь заколотил каждому зрителю в самую душу и в мозг... и везде...
По-прежнему желая только отвлечь, волнуясь, теперь сама заметно дрожа, теряясь, как поступить, она снова взяла его под руку и настойчиво повторила:
— Лучше посмотрим ещё Шпалентор.
С глубокой складкой на выпуклом лбу, глядя прямо и неподвижно перед собой, он будто вяло, будто нехотя проговорил:
— Вот почему, вот зачем ему понадобилось писать этот ужас? Какие тут были причины? Понимал ли он сам, что весь этот ужас мог и должен был означать?
Пугаясь всё больше, беспомощно моргая глазами, она продолжала:
— Я помню, что за рукой... в указателе...
Поджав пересохшие губы, сцепив руки на поясе,
— Это редко кому удаётся, чуть не один случай на миллион... Ведь по самому же больному... редкий, редкий талант... Эта смерть... У нас ни любви, ничего... ведь я это знаю... Разве у меня есть друзья? Когда-нибудь были?.. Разве что в юности, до Сибири, пожалуй... Настоящие были друзья... а потом, когда я вернулся, разве что самым малым числом, которые, может быть, несколько расположены были ко мне, а так не было у меня друзей никогда. Мне это доказано слишком! Ведь я тебе, кажется, говорил, вот когда я вернулся, после стольких-то лет, меня многие из прежних приятелей и признать не схотели, и потом, во всю мою жизнь, друзья появлялись ко мне только с полным успехом. Успех уходил, и друзья уходили, как закон, необходимость какая-то, математика. Это смешно и, бесспорно, слишком старо, всё это по опыту знают, а всякий раз так мучительно, больно... Даже ведь можно было сказать, велик ли успех, по количеству навещавших меня, по степени внимания всех этих старых и новых друзей, по числу их хвалебных визитов. И расчёт этот никогда меня не обманывал, говорю тебе, тут математика. Чутьё у друзей, тончайшее на это чутьё! Да ты помнишь сама, как после «Преступления и наказания» все ко мне кинулись, весь почти Петербург! Кто годами бывать не бывал, вдруг появились, здрасте вам, предупредительные, ласковые, с громкими похвалами, а потом и схлынули все, два-три человека осталось, всего-то два или три человека!..
Она гладила его руку, прижимаясь к нему:
— Я навсегда останусь с тобой.
Благодарно взглянув на неё, пройдя молча до поворота, внезапно встав перед ней на углу, он воскликнул, болезненно морщась:
— Вот что страшно мучит меня, в самом ли деле это была его прямая, его первейшая мысль, или он необдуманно отдался на волю своего несомненного дарования и сладить с ним не сумел,-по недостатку ли веры, мало ли обдумав такой слишком смелый, слишком важный сюжет, как должно быть и бывает всегда в таких случаях, и дарование, не смиренное мыслью и верой, завело его бог знает куда, куда сам он и ступить не мечтал?..
Она предположила его же словами, которые часто слышала от него, думая, что он обращается к ней, ободряюще, ласково улыбаясь ему:
— Может быть, самое новое слово сказать захотелось, так вот взял да сказал.
Нахмурясь, осуждающе мотнув головой, чувствуя, что отвлекается в другую, пока не нужную сторону, мрачно радуясь, что всё же отвлёкся, потому что и это наболело давно, он сердито, насмешливо заворчал:
— Что-то оно слишком сбивается на то новое слово, которое у нас теперь почти все говорят. У нас ведь так повелось, что, вступая на поприще, ничего предыдущего знать не хотят, и не было до нас ничего, всё только сегодня и началось, ну, вот далеко-далеко что со вчерашнего дня, это когда мы-то на свет родились, и мы сами пошли от себя, сами мы по себе, самородки, Тургенев поделом над ними за это смеётся. Они проповедуют новое всё, они прямо ставят идеал нового слова и нового человека, что, положим, и надо и хорошо, да сами не знают ни своей, ни европейской литературы, они ничего не читают, вишь ты, некогда им, пекутся о человечестве, вот и читают только себя, даже Пушкина, даже того же Тургенева, хоть он, правду сказать, и не Пушкин. Выводя своих новых героев, снабжая их всякими похвальными превосходными свойствами, они прямо десятый делают шаг, позабыв и не зная о тех-то, об уже сделанных девяти, и вдруг опутываются в фальшивейшем положении, в каком только можно представить без истинной мысли и без истинной веры, и тотчас гибнут, не успеешь мигнуть, не оставивши после себя ничего, читателю в назидание и в соблазн, то есть эта фальшь положения, в котором они очутились без истинной мысли и без истинной веры, только и составляет всё назидание. Во всём этом весьма мало нового, это уж разумеется, а напротив, чрезвычайно много самого истрёпанного старья, но не в этом дело совсем, а главное, в том, что они абсолютно убеждены, что сказали это самое новое слово, что они сами по себе и знать прежде себя никого не хотят, обособились и, уж конечно, этим преочень довольны: всё, мол, хорошо только у нас и всё хорошее только с нас началось. Дудки! Не так оно просто, новое слово, не всякому добровольцу в руки даётся, и ответственно, ответственно очень. Скажешь его, а вот что же потом?..