Игра. Достоевский
Шрифт:
— Посмотри, она в трауре, вероятно по мужу, но я думаю, что очень желала бы выйти замуж, ты не находишь?
Он не любил этих громких, вызывающих разговоров в вагоне, предпочитая слушать других, и нахмурился, тоном давая понять, чтобы она замолчала:
— Возможно.
Но Аня тотчас с сознанием своего превосходства, опять громко по-русски, спросила его:
— Скажи, почему они не знают русского языка и хотя бы не интересуются знать?
Он сказал:
— Презирают.
Вежливый любознательный немец тотчас спросил, обращаясь к нему,
Не испытывая желания вступать в этот пустой и бессмысленный спор, он достал свой паспорт из бокового кармана и показал его не без гордости, давая этим понять, что ничего унизительного или странного в этом не видит, но дама в трауре, скосив только глаза, тотчас принялась рассуждать:
— Неужели в вашей России всё ещё нужны паспорта? Вот в Англии дело другое, там паспорта никогда и не спросят, и во Франции, где большая строгость на паспорта, в таможне, если заговорить по-английски, тотчас примут за англичанку и паспорта по этой причине не спросят. О, Россия, это такая, такая страна!
Он вежливо, но слишком отчётливо произнёс:
— Какая же это страна, позвольте узнать?
Дама в трауре всплеснула руками:
— Да уж такая, это уж нам известно.
И тотчас с капризным лицом обратилась к Ане, а не к нему:
— Вот хотя бы этот ваш невозможный русский язык, его совершенно, совершенно невозможно понять. Вот вы скажите мне сами, я давно желала спросить, у вас сколько склонений?
Аня на секунду смутилась и по-русски быстро спросила его:
— Право, Федя, я уже позабыла об этом, ты не помнишь, кажется, три?
И когда он подтвердил кивком головы, тотчас бойко ответила по-немецки, и дама в трауре, всплеснув руками в чёрных перчатках, возмущённо обратилась ко всем:
— Так вот, вы понимаете, у них столько грамматик, сколько склонений, это ужас какой-то, язык дикарей.
И громко заговорила с молодым человеком:
— Вот я в молодости занималась английским, говорю по-французски, знаю латынь, но этого языка понять не могу. А вы чем изволите заниматься?
Немец с удовольствием извлёк из саквояжа небольшую книгу «Путешествие по Швейцарии» и, перегнувшись, подал её и ответил:
— Вот, посмотрите, это я написал, с картинками Мейера.
Под одобрительные отзывы книга пошла по рукам, даже старушки потрогали и похвалили её, не раскрыв. Аня же тем временем обиженно по-русски спрашивала его:
— Федя, почему они так смеют о нас говорить?
Он ответил сквозь зубы, сам оскорблённый:
— Они нас не знают, да и знать не хотят.
Но Аня уже щебетала:
— Ты заметил, я довольно бойко начинаю говорить не с одной только Мари: «Приготовьте кофе, Мари». Уже могу вести и обыкновенные разговоры. Ты даже не представляешь, как я этому рада! Этак, пожалуй, ворочусь в Россию
Дама в трауре, видимо, что-то всё-таки поняла и довольно жеманно проговорила:
— О, вы очень похожи на немку!
Аня тотчас возмутилась по-русски, пожимая плечами:
— Ишь, ведь вздумала сделать мне комплимент, ведь эти слова за грубость можно принять.
Тут молодой немец подал ей книгу, и Аня принялась разглядывать иллюстрации и прочитывала то там, то здесь по нескольку строк.
Немец с простодушной улыбкой несколько раз обращался к нему с какими-то пустяками, но Фёдор Михайлович вежливо уклонился и, смирив себя кое-как, проворчав несколько раз про себя, как это можно так небрежно говорить об огромной стране, ровным счётом ничего не зная о ней, пользуясь старой привычкой, приобретённой на каторге, прикрыл свободно глаза, делая вид, что его укачало и он задремал, зная по опыту, что к спящему никто не пристанет, и снова нервно, стремительно размышлял о своём.
Он хотел, он заставлял себя во всех подробностях вспомнить дальнейшие встречи с Белинским, в которых и было самое главное для него, то есть для понимания Белинского и себя самого, и того, каким был тогда, и нынешнего, каким сделался с течением лет, вспомнить именно для того, чтобы, не теряя уже ни минуты, в первый же день по приезде закончить намозолившую статью, освободив, таким образом, душу и мозг для новой большой неотложной работы.
Ему и мешали эти чужие гортанные жёсткие голоса, и как-то торжественно, празднично настраивали его. Воспоминания обо всей прошлой жизни, обо всём лучшем в ней, минуя чёрные дни, вспыхивали внезапно, беспорядочно, ярко, путаясь и слишком быстро сменяя друг друга.
Только в мрачных длинных тоннелях говорливые пассажиры тревожно смолкали. Наступала полная тьма, в которой мерно и часто стучали колеса, слышался шорох и свист, мешая ему куда больше, чем докучные разговоры, но глаза можно было открыть и немного отдохнуть от притворства.
Для него эти тоннели были слишком короткими. Он не успевал сосредоточиться на себе, как врывался свежий воздух и солнечный свет. Сбоку поднимались высокие горы. На их неровных молчаливых вершинах курились белые облака.
Они развлекали, тянули к себе. Ему не сиделось на месте. Он молодо выскакивал на всех остановках. У мелких станционных торговцев он покупал для Ани хрусткие яблоки, огромные груши и виноград, виноград без конца. Его несколько раз обсчитали, в явном расчёте на спешку. Он в гневе требовал сдачу обратно и несколько раз едва не отстал. Бледные щёки его покрывались бледным румянцем. Глаза начинали блестеть. На душе становилось легко.
Но всё-таки было ужасно обидно, что в этой хвалёной Европе, возвышенной будто бы европейской цивилизацией бог весть до чего, ни на кого нельзя положиться в самой пустяковой покупке, и однажды он с сердцем сказал, не обращаясь ни к кому из пассажиров, но по-немецки: