Именем Республики
Шрифт:
— Погоди, напашешься, — перебил Судаков, бесцеремонно заглядывая в узелок, который развертывал Гаврила. — О-о, да у тебя тут еды-то на целый полк! Жена, что ли, приходила?
— Приходила.
Гаврила сел, снял старую фуражку, расправил длинные волосы, провел ладонью по усам и широкой пепельной бороде.
— Милости просим, — он показал на еду.
— Всякая еда хороша ко времени. Сейчас жареный лапоть и тот съешь, — Судаков рассмеялся и ухватил ломоть хлеба. — Раньше овсом только лошадей кормили, а теперь мы едим овсяный хлеб.
— Это еще хорошо. А то лебеду ели. Это из семенного овса баба испекла. Овес государство на обсеменение дало.
— А еще чего дало государство? — ехидно спросил Судаков.
— Рожь, ячмень.
— Вот будут мужички, товарищи крестьяне, ссуду государству с процентами
— Говорят, без процентов ссуда-то, — неуверенно возразил Гаврила.
— Говорят, говорят! — передразнил Судаков. — Советская власть за все проценты берет. Попадешься ты, так тебе за дезертирство годика три тюрьмы дадут да еще годика два накинут за здорово живешь... Это что такое? — Судаков ткнул пальцем в узелок с едой.
— Ватрушки.
— Первый раз такие вижу.
— Тесто из ржаной муки с тертой картошкой, а сверху конопляное семя... толченое.
— Ну-ка, давай попробуем.
Глотая куски клеклого теста с пахучим конопляным семенем, Судаков многозначительно продолжал с издевкой:
— Так что ты, товарищ Гаврила, учти: страдать тебе придется много, если попадешься.
— Баба, жена моя, — медленно сказал Гаврила, — зовет домой. Говорит, прощение будет. Сосед тоже в дезертирах был — вернулся. Ну, и ничего. Месяц принудительных работ дали, дрова в лесу заготавливал.
— Ой, не верю я твоей бабе. Они ведь, бабы-то, какие? Ей трудно без тебя, вот и зовет, думает, легче станет. А того не понимает, что тащит мужа в петлю.
— Не в том дело. Отец у меня еще здоровый, мать, сестры. Работать есть кому. А нутро мое ноет, болит, по жизни тоскует. Руки дела просят. Лежу в этой норе и думаю: люди в поле работают, хлеб сеют; солнышко светит, жаворонки поют, жеребенки ржут, грачи над пашней голгочут весело! И ни от кого прятаться не надо... А я, как червь, в земле хоронюсь, по неделе человеческого голоса не слышу. Сам с собой разговариваю. Может, с ума сходить начинаю?
— Возможно, — с усмешкой подтвердил Судаков.
— И чего делать — не знаю, — причитал Гаврила.
— Настоящие люди знают, что делать, — наставительно сказал Судаков, запихивая в рот кусок овсяного пирога со щавелем. — Вон, говорят, в каком-то селе убили в церкви приезжего из города комиссара.
— Да это в нашем селе, в Успенском. Страх-то какой!.. Ужасти!.. И зачем убивать?
— Зачем убивать? — медленно проговорил Судаков. — Значит, надо было. То в одном месте советского комиссара убьют, то в другом, то в третьем. Вот их и поубавится. Да в то же время поезда взрывать, мосты... Разогнать комиссаров, свою власть установить.
— Какую? — спросил Гаврила.
— Старую. Только без царя. Твою власть.
— Какую же это мою?
— Ту, которая тебя за дезертирство судить не станет, а еще тебе спасибо скажет.
— Чудно!
— Не чудно, а слушай, что говорю... Вот ты здоровый, сильный, молодой. А какая от тебя польза? Никакой. А ведь мог бы и отсюда, из-под земли, полезное что-нибудь сделать.
— Чего же это?
— Советской власти боишься? — в упор спросил Судаков.
— Боюсь... за дезертирство мое.
— Значит, надо ее сменить на такую власть, которой тебе нечего бояться.
— Как же сменить-то? — наивно поинтересовался Гаврила.
— Люди борются против Советской власти, и ты борись. Сожги волостное правление, кооператив, милицию.
— Ой, чему ты меня учишь!
— Я не учу, дурень! Я к примеру говорю. Я не тебя первого такого встречаю мимоходом. Не все прячутся. Которые и дома живут, а Советской власти соли на хвост насыпают.
— А ты откуда знаешь?
В вопросе Гаврилы была такая подозрительность, что Судаков выругался.
— Глупый же ты! Откуда мне знать! Я ничего не знаю. Я только думаю, что такие люди есть.
— Конечно, есть, как не быть, — согласился Гаврила.
— Я человек рабочий, — продолжал Судаков. — Все мое имущество вот... мозолистые руки... ну, и голова. Больше ничего нет. Руками я кормлюсь. Мне все равно, какая власть: царская ли, советская ли, али еще какая. Ясно?
— Очень даже.
— А ты крестьянин. У тебя есть земля, собственный дом и разные постройки, лошадь, корова, овцы.
— Есть.
— Ты вырастил хлеб и можешь его продать по какой хочешь цене. Зарезал телка али свинью, хочешь —
— Мне и теперешняя, советская, подходящая.
— Почему же ты не воевал за нее?
— Это другое дело.
Наевшись, они закурили и, потушив лучину, легли спать.
Лежали молча. Глухая тишина давила на мозги, отсыревшее сено пахло землей и подвальной затхлостью.
Швырнув окурок, Судаков спросил:
— Значит, ты из Успенского?
— Да.
— Не знал... Который раз встречаюсь с тобой, а знаю о тебе только то, что ты дезертир... Как же ты стал дезертиром? Интересно послушать.
Гаврила стал рассказывать.
— Меня хотели забрить [7] еще в германскую войну. Было мне тридцать годов. Ну, не забрили. Нашли у меня чего-то во внутрях. Еще ноги не подошли, подошвы ровные, без выгиба.
— Плоскостопие, — подсказал Судаков.
— Вот, вот... доктора это слово говорили. Еще сердце у меня больным признали. Забраковали, значит, меня. Радости дома было — целую неделю пировали. Всем на удивление: мужик, говорят, здоровый, а доктора бракуют. Решили, что я откупился. А никакого откупа не было. Научил меня один инвалид. Ну, ему пришлось дать трояк, только и расходу. Велел он мне фунт чаю скушать, как на призыв пойду. Съешь, говорит, полфунта за два часа до того, как к докторам идти, а полфунта за час. Я так и сделал. И вот, значит, к докторам вызывают, велят одежду снимать. Голого, значит, смотрят. Срам! Стали меня доктора осматривать, ровно барышники лошадь на ярмарке. Пройдись, приседай, покажи зубы... В уши заглядывали, щупали всего... Стал меня доктор слушать. Седой, толстый. Одышки, спрашивает, не бывает? Бывает, говорю. Ведь с докторами надо, как с попом на исповеди. Что спросит поп, отвечай: грешен. Про чего спросит доктор, говори одно: бывает. А как же иначе? Иначе никак нельзя. Ну вот, слушал меня в трубку доктор, а потом хлопнул по голой спине и чего-то офицеру про сердце сказал. Велели мне одеваться. Вскорости объявили, дескать, я негож. Вот так... Больше меня не беспокоили вплоть до гражданской войны. Позвали в восемнадцатом году в Красную Армию. Тут и пошло все набекрень. Вспомнил я про чай, а чаю негде взять. Не стало чаю-то, морковь сушили да заваривали. Посудачили мы с бабой, и узнала она от кого-то: дескать, надо три дня ничего не есть, а соленую воду пить. Тогда доктора признают больным. Вместо трех дней я пять дней впроголодь жил и соленой водой наливался. Поверишь ли, ноги стали пухнуть. Как бревна сделались, ничего из обувки не лезет. Замотали ноги онучами, привели меня на комиссию. Доктор потрогал ноги и ничего не сказал. И домой не отпустил. Положил меня в больницу. А там от пищи отказаться нельзя, да и пищи городской попробовать хочется. Стал я есть. А соленой воды раздобыть негде. Хотел сговориться с санитаром, а тот, подлая душа, фершалу сказал. Фершал накричал на меня, судом пугал. Выписали меня из больницы здорового, как быка. Пустили бы домой, я бы все сорок верст бегом пробежал. А меня в казарму. Вот тут я и узнал, как солдат учат. На завтрак в строю, на обед в строю, на ужин опять же под командой. Потом шагать в ногу, мешок с соломой штыком, будто человека, колоть, на брюхе ползать, через забор перелезать. Только в отхожее место без команды ходили. Такая жизнь не по мне. Я привык жить как? Когда захочу спать — лягу, захотел встать — встаю... Ну, да все это еще так-сяк. Главное-то в том... надо идти воевать. Страшно! Убьют — и Авдотьи своей не увижу и ребятишек. И кто будет на жеребце ездить? Жеребца мы на племя оставили, с норовом вырос, одного меня слушался. Ну, и это еще не все. А вернись я безрукий, а то без двух рук и без двух ног. Кому нужон? Как самовар без ручек... И надумал я убежать. Знал, есть такие, которые с войны убегают. Убег и я. С тех пор и мыкаю нужду по лесам да болотам. Пока в чужих местах был, так лиха хлебнул вот столько... по самую макушку! Исподволь к родным местам пробирался. Ну, тут чуток получше стало. Как-никак, дом рядом. Бельишко сменишь, пожрать принесут.
7
Забрить — призвать в армию. (В давнее время призванным на военную службу «забривали» лоб.)