Иной мир (Советские записки)
Шрифт:
Они пролежали рядом на нарах всю ночь, тихо разговаривая, а на следующий день Саша ушел этапом в Няндому. Потом мы снова каждый день видели старого Памфилова, работящего и терпеливого, словно он был благодарен лагерю за то, что тот помирил его с сыном.
К вечеру, когда приближалось время главной за день еды, мы расходились по баракам и уже редко выходили из них снова в гости к знакомым. Последние часы праздничного дня проходили у нас в рассказах и разговорах у себя в бараках. Мы лежали на нарах ближе друг к другу, чем обычно, заслушавшись чьего-нибудь рассказа или шепотом разговаривая, в атмосфере той близости, которую создает неволя, когда повседневная борьба за существование не воздвигает между заключенными барьера недоверия и инстинктивной враждебности.
В эту пору в нашем бараке было славно, почти по-домашнему. Под глиняным сводом печки, на котором сушились портянки и валенки, потрескивал огонь, бросая неверные отблески на шершавые лица зэков. За столами играли в шашки или в домино, а из углов и с верхних нар доносились заглушенные сотнями голосов звуки гитар и гармошек. Даже голод в этот день, казалось, отпускал свои жертвы. На всех лицах рисовалось облегчение, словно вихри метели внезапно поднялись снежными клубами кверху и, резко столкнувшись над крышами бараков, оставили внизу мертвое поле если не полного покоя, то хотя бы краткой передышки.
В течение нескольких
– так и не привело к открытому процессу и существуют серьезные основания предполагать, что ленинградский студент Николаев застрелил Кирова по чисто личным причинам (Напомним, что книга написана в конце 40-х годов, когда подоплека убийства Кирова не была общеизвестна.
– Пер.). Однако Каринен, интеллигентный рабочий, начитанный, с большим жизненным опытом, после первых месяцев непрерывных ночных допросов понял, что техника советского следствия состоит не столько в установлении истины, сколько в достижении компромиссной договоренности о выборе лжи, по возможности выгодной для обвиняемого. Он согласился фигурировать как эмиссар заграничной террористической организации при условии, что от него не потребуют точных данных о том, кто ему давал приказы в Хельсинки и с кем он был связан в Ленинграде. Его показания подтвердили обвинение без каких бы то ни было деталей - Каринен заявил, что не выполнил порученного ему задания. Несмотря на, в общем-то, умный ход рассуждений, финский коммунист просчитался именно в этой мелочи. То, что для него было компромиссным вымыслом, избавлявшим его от лишних страданий в обстоятельствах, при которых об освобождении и мечтать было нечего, для следователя через несколько дней стало с трудом вырванным клочком истины и исходной точкой дальнейшего расследования. На этот раз Каринен не согласился пойти ни полшага дальше - более того, он начал отказываться от прежних показаний. В январе 1936 года он провел три недели в камере смертников, а в феврале ему совершенно неожиданно прочитали заочный приговор к десяти годам. Из котласских лагерей Каринен пришел этапом в Ерцево в середине 1939 года.
О его попытке побега из лагеря во время советско-финской войны среди зэков говорилось как о чем-то легендарном. Каждый зэк в периоды несколько лучшего самочувствия «планирует» побег и старается втянуть в него ближайших товарищей по лагерю. Однако в этих планах больше наивного самообмана и поисков иллюзорной надежды на жизнь, чем действительных шансов на успех и настоящей подготовки. Особенно у нас, у польских заключенных, проекты побегов пользовались исключительной популярностью. Помимо самой лагерной жизни, нас еще мучила принудительная бездеятельность, мысль о том, что где-то далеко, на экзотических для польского уха фронтах, продолжается война. Мы очень часто собирались в одном из бараков и в узком надежном кругу обсуждали детали побега, собирали в одно место найденные во время работы куски металла, старые коробки и осколки стекла, из которых якобы можно было сделать кустарный компас, делились услышанными сведениями об окрестностях, о расстояниях, о климатических условиях и географических особенностях Севера - и ни у кого из нас не отбивало охоты сознание, что мы, словно дети, разыгрываем битвы оловянными солдатиками. Точнее, мы чувствовали, как смешны наши начинания, но нам не хватало храбрости в этом признаться. В царстве вымысла, куда привезли нас с запада сотни товарных эшелонов, всякая попытка зацепиться за свой собственный вымысел обладала чем-то ободряющим. В конце концов, если принадлежность к несуществующей террористической организации может быть преступлением, за которое дают десять лет, то почему бы спиленному гвоздю не стать стрелкой компаса, обломку доски - лыжей, а клочку бумаги, покрытому черточками и точками, - картой? Я даже помню кадрового офицера-кавалериста из Белостока, который в период бушующего в лагере голода нашел в себе столько силы воли, чтобы каждый день отрезать от пайки тонкий хлебный ломтик и, высушив над печкой, убирать в мешочек, спрятанный в никому неизвестное место в бараке. Когда через несколько лет мы встретились в армии, в иракской пустыне, я, вспоминая в палатке за бутылкой лагерные времена, дружески пошутил по поводу его «плана» побега. «Не смейся, - ответил он серьезно, - я пережил лагерь благодаря надежде на побег, пережил «мертвецкую» благодаря скопленному хлебу. Человек не может жить, не зная, зачем живет».
Рассказ нашего финского товарища был не слишком утешителен, если говорить о технических деталях, но мы всегда слушали его, затаив дыхание, словно черпая в его отчаянном шаге силы для дальнейшего выживания. В углу барака, где он рассказывал, усевшись на верхних нарах и свесив ноги, господствовала полная тишина, прерываемая лишь нетерпеливми вопросами и восклицаниями, опережающими ход событий. Мы уже знали этот рассказ наизусть и все-таки слушали его с тем же неослабным интересом. Каринен говорил медленно, хорошим русским языком с едва заметным иностранным оттенком, живо жестикулируя и каждые несколько минут останавливаясь, чтобы глотнуть хвои. Его небольшие опухшие глаза, казалось, снова высматривали направление в одиноком путешествии через засыпанную снегом архангельскую тайгу.
Он решил бежать, когда советско-финская война из короткой вооруженной экспедиции превратилась в затяжную позиционную войну. Он не умел толком объяснить, что им руководило: то ли какой-то остаточный патриотический рефлекс, то ли надежда, что военные действия и с советской стороны нарушили крепко охраняемую границу. Он знал пограничную местность с того времени, когда переправлялся на свою приемную родину, - лишь бы, днем идя лесами, ночуя вблизи встречающихся по дороге деревень, преодолеть несколько сот километров между Белым озером и южным берегом Онежского и добраться до северной оконечности Ладожского озера, которая почти по прямой приводит к финской границе. В лесной бригаде, в которой он тогда работал, о его замысле знали только четверо заключенных из его пятерки. Он отправился в путь во время обеденного перерыва, никем не замеченный, кроме этих ближайших товарищей. Если конвойный обнаружит его отсутствие только вечером, при пересчете бригады перед уходом в зону, у него будет в запасе пять часов, во время которых он уйдет от места работы по меньшей мере на пять километров, а от лагеря - на одиннадцать. Он оделся в этот день тепло: под ватные лагерные
Первые несколько часов он шел быстро, не задерживаясь даже для того, чтобы утолить жажду; он только сгребал на ходу снег со стволов и увлажнял им ссохшиеся губы. Под вечер он услышал далекий, приглушенный отголосок нескольких выстрелов. Он догадался, что это конвойный дает сигнал тревоги, но ему показалось маловероятным, чтобы звук выстрела донесся до лагеря. Значит, у него впереди была целая ночь: погоня не могла тронуться раньше рассвета. Но, когда наступила темнота, он потерял направление и поэтому высмотрел себе место в большой волчьей яме, вырыл в снегу углубление размером с человека, накрыл его сверху ветками и так, скорчившись, просидел всю ночь. На самом дне своей ямки, между раскоряченными ногами, он разжег костерок и поддерживал огонь, то раздувая его во всю силу своих легких, то заслоняя сверху иззябшими руками. Он не спал, но у него не было и чувства яви. Зима в том году была суровая, морозная; он втягивал воздух в легкие колючими глотками, а толстый слой снега по бокам, крыша из веток, лениво тлеющий язычок костра, двойная одежда и собственное дыхание давали ему необходимый для того, чтобы выдержать, минимум тепла. И он, хотя впервые за пять лет был на воле, не чувствовал ее вкуса - затаившись, напрягшись, внимательно вслушиваясь в таинственный шум леса. Ему казалось, что он видит сон, когда осторожным движением он отрывал примерзшую спину от снега; проваливаясь в короткую лихорадочную дрему, он просыпался от собственного крика, как будто переворачивался с боку на бок на твердых досках нар. Несколько раз он слегка приподнимался, чтобы распрямить кости и обхватить себя замерзшими руками. В какой-то момент - пожалуй, уже незадолго до рассвета - ему вдруг почудилось, что он слышит лай собак и чьи-то голоса. Он напряг все тело, готовясь к прыжку, но все стихло. Вокруг была ночь - непроглядная, густая, ледяная и враждебная, - ночь без границ и спасения. С веток падали комья снега, ударяясь оземь, как топот погони. Он почувствовал себя ужасно одиноким и на мгновение подумал, не вернуться ли.
На рассвете он выполз из своего укрытия, умыл лицо снегом, подождал, пока небо прояснится настолько, чтобы можно было видеть, где восходит солнце, и пустился в противоположном направлении. Он тащился медленно, ломило кости, тело разогревалось неохотно, он ощущал то жар, то голод. Только около полудня он вынул из мешочка один сухарь, полил его постным маслом и отрезал кривым ножичком ломтик солонины - это был его дневной рацион, который он сам себе назначил перед побегом, рассчитав весь запас на тридцать дней. День был прекрасный, солнце, хоть и бело-розовое от мороза, казалось, пробуждало природу к жизни. Теперь он шел живее, дыша полной грудью, всматриваясь в зеленоватые очертания ветвей под толстым слоем снега. Он проходил мимо полян, на которых огромные архангельские сосны, вырванные из трясины северным ураганом, торчали к небу растопыренными дулами корней, облепленными замерзшей грязью, словно из глубочайших недр земли протягивали мертвые руки, с которых была содрана гниющая плоть. Длинной палкой он ощупывал дорогу, чтобы не попасть в яму от вывороченного дерева или охотничью западню. Каждый час он останавливался, внимательно прислушиваясь, не приближается ли погоня. Было похоже, что овчарки сбились со следа; при легкой ходьбе валенки не оставляли следов в сыпучем, сухом снегу.
В этот вечер в сердце его пробилась надежда, и, снова выкопав укрытие в засыпанном снегом овраге, он разжег там огонь посильней, чем накануне. И тоже впервые он около полуночи провалился в нервный сон и проснулся только на рассвете. По плану, он должен был приблизиться к человеческому жилью после недели ходьбы, на расстоянии не менее ста километров от лагеря. В четвертый вечер, когда он, как всегда, рыл укрытие и закидывал его нарезанными ветками, он вдруг увидел на горизонте зарево, а потом молниеносную вспышку прожектора, которая пробила завесу неба и тут же исчезла. Он окаменел от ужаса: это значило, что где-то поблизости есть лагерь. В эту ночь он вообще не разжигал костра и чуть не замерз насмерть, сидя в снегу в бушлате, натянутом на голову, втянув руки в рукава и оперев ноги на подложенную ветку. Утром он последним усилием воли выбрался из своего снежного кресла, с трудом распрямился и начал медленно растирать снегом отмороженные части тела. Он пустился в путь несколько позднее, утешая себя тем, что проходит мимо одного из последних лагпунктов - может, Няндомы?
– на расстоянии нескольких десятков километров от Ерцево. Однако он не мог избавиться от ощущения тревоги и, пренебрегая своим солнечным правилом, забрал в сторону от того места, где накануне вечером видел вспышку прожектора, и взял направление на северо-запад. Он шел все медленней, спотыкаясь и падая, с трудом проглотил свою дневную порцию, прикладывал к разгоревшемуся лбу примочки из снега. Он был близок к тому, чтобы совершенно упасть духом, и хотя точно этого не помнил, но ему казалось, что у него текут слезы, хоть он и не плачет. Вокруг царила тишина, каждый шаг тяжелел и отдавался бесконечным отголоском. Он вдруг так испугался своего одиночества, что впервые за шесть лет заговорил сам с собой по-фински. Ему очень скоро не хватило тем и слов для этого монолога, поэтому он только повторял слова еще более древние и еще дольше не употреблявшиеся - слова запомнившейся с детства молитвы.
Вечером, убедившись, что на горизонте нет никакого зарева, он снова разжег костер побольше и проспал всю ночь, просыпаясь, когда огонь начинал угасать. Он встал с ощущением удивительной раздвоенности: он был и не был самим собой; он помнил, что бежал, и ему казалось, что он идет на работу; он ощущал жар и полное одеревенение всего тела; он знал, что должен делать, и одновременно шел вперед, как лунатик. Одно несомненно: в этот день он совершенно забыл о направлении, шел куда глаза глядят. После полудня он сел под дерево и тут же уснул. Проснулся он ночью, охваченный беспредельным страхом; он громко крикнул - ему показалось, что до него донесся ответ. Тогда он сорвался с места и побежал, но через несколько шагов споткнулся, упал лицом в снег и некоторое время так лежал. Потом медленно встал и попробовал привести в порядок мысли - назойливо возвращалась только одна: он должен любой ценой разжечь костер. Это была шестая ночь его побега. У костра он немного оттаял и решил, что прямо на рассвете надо отправиться на поиски жилья, чтобы отдохнуть и отлежаться, пока не выздоровеет. Утром он съел сухарь и ломтик солонины и снова пустился в путь, уже совершенно не обращая внимания на направление. В конце дня он увидел далеко за лесом пушистый столб дыма. Он шел все быстрей, все нетерпеливей, но только к вечеру на краю поляны зажглось несколько огоньков. Не снимая лагерной одежды, он вошел в первую с края избу и тут, на лавке возле печи, потерял сознание.