Иной мир (Советские записки)
Шрифт:
Кунин жил за зоной, но питался в лагере. Высокий, худой, в фуражке с заломленным козырьком, в суконной куртке и высоких сапогах, с лицом степного волка и нервными движениями рук, он передвигался по лагерю с непринужденностью и домовитостью, типичной для опытных, бывалых зэков. О нем говорили, что срок, который он кончил отсиживать в Ерцево в 1939 году, был уже третьим, но сам он никогда об этом не заговаривал. Он ходил по зоне бодрым шагом, часто заходил в бараки, часами просиживал с зэками, и, хотя этот стиль жизни в каком-то смысле входил в его обязанности, мы чувствовали, что он тоскует по тем временам, когда в драной телогрейке лежал рядом с солагерниками на верхних нарах, высматривая рыскающим взглядом, что бы тут еще можно было выиграть в карты или к кому бы заглянуть в сундучок. «Надо культурно жить, заключенные», - повторял он всегда, свысока усмехаясь на слове «заключенные», и казалось, что это была одна из тех фраз, которые он выучил наизусть два года назад, когда ему была доверено миссия просвещения и воспитания зэков. Он по-своему трогательно относился к Павлу Ильичу, с которым некогда делил нары в бараке каменщиков. Он ел с ним баланду из одной миски, делился папиросами, иногда приносил ему из-за зоны полбуханки хлеба или чуточку водки. Павел Ильич отвечал ему на эти проявления
Вся деятельность КВЧ сводилась к выдаче книг из лагерной библиотеки и устройству представлений в бараке художественной самодеятельности. Кунин, вероятно, не прочел за свою жизнь ни одной книги, но знал принципы их выдачи в лагере. Первый вопрос, которым встречали зэка в библиотеке, звучал: «Статья?» Политические могли просить сочинения Сталина и пропагандистскую литературу только после предварительной беседы с Куниным; уголовников же допускали к политической литературе без ограничений. Эта процедура, в результате, устраивала большинство заинтересованных: бытовики редко испытывали потребность прочесть что-нибудь сверх объявлений на «красной доске», а у политических было понятное отвращение к изучению доктрины, которая посадила их в лагерь. Однако время от времени мы для видимости обращались к Кунину с просьбой выдать экземпляр «Вопросов ленинизма», и тогда разговор с нашим воспитателем принимал примерно следующий оборот: «Советская власть не лишает тех, кто сошел с правильного пути, права понять свои ошибки. Какой политический вопрос вас больше всего интересует?» - Коллективизация села, - или: - вопрос о построении социализма в одной стране, - или: - индустриализация… «Товарищ Сталин замечательно разъяснил этот вопрос в статье, которая называется…» Не было сомнения, что Кунин наизусть выучил путеводитель по книге Сталина, не зная ее содержания, поскольку от всяких дискуссий по частным вопросам уклонялся. Никто также не осмелился бы ввести его в замешательство вопросом на тему, не освещенную товарищем Сталиным в «Вопросах ленинизма». Связи Кунина с Третьим отделом всем нам были слишком хорошо известны - потому-то мы и старались фигурировать в его картотеке в списке читателей книги, которая не без оснований считается в Советской России своего рода Библией.
Как во многих подобных случаях, этот обычай был, вероятно, реликтом предписаний, изданных в Москве в те времена, когда лагеря действительно рассматривались как полувоспитательные учреждения. Что-то гоголевское было в этой слепой верности чиновничьему вымыслу вопреки практике жизни - что-то от воспитания «мертвых душ». Тем более, что у Кунина были амбиции и большего размаха: где-то он откопал закон о борьбе с неграмотностью в лагерях и любой ценой пытался организовать среди зэков вечерние курсы по повышению грамотности. Глядя, как он вьется по баракам в поисках кандидатов, можно было и впрямь поверить, что, наподобие гоголевского Чичикова, он получает за каждую уловленную душу дополнительную плату. Но это для зэков было уже чересчур: они еще могли раз в два-три месяца пойти в КВЧ и, взяв первую попавшуюся книжку, сунуть ее нечитанной под свернутую подушкой телогрейку, но никто не заставил бы их учиться читать и писать, изо дня в день борясь с голодом, усталостью и смертью; никто, кроме штыков НКВД, - если бы посещение занятий в лагере не было, по счастью, добровольным. Поэтому все зэки торжественно заверяли Кунина, что они овладели трудным искусством чтения и письма еще на воле, хотя в выходной день в бараке отбою не было от тех, кто просил написать письмо домой. А Кунин, наверно, сочинял властям докладные, что в «его» лагере безграмотность полностью ликвидирована…
Представления оставались единственной сферой деятельности, в которой КВЧ могла рассчитывать на полную поддержку заключенных. Среди получивших освобождение от работы Кунин всегда находил достаточное число охотников вырезать украшения из цветной бумаги и оклеивать ими стены барака художественной самодеятельности. Зэки, особенно те, что постарше, делали это с удовольствием, словно участвовали в украшении храма. Вернувшись вечером в барак, они взволнованно рассказывали нам, как выглядит «театр», просили лесорубов принести из лесу свежих еловых ветвей, а рабочих с лесопилки - опилок, чтобы посыпать пол. В день спектакля театральный барак приобретал воистину праздничный вид. Все стены были оклеены цветными бумажными узорами, на пересечениях столбов и балок зеленели еловые ветки, а дощатый пол прямо сиял чистотой. Зэки снимали у порога шапки, отряхивали в сенях снег с валенок и по очереди занимали места на лавках, исполнившись торжественной сосредоточенности и почти набожной почтительности. Потом были видны уже только длинные ряды наголо стриженных голов и серые узлы рук, сплетенных на коленях. В бараке художественной самодеятельности вежливость была законом, поэтому опоздавшим женщинам не колеблясь уступали места в первых рядах. У двери и вдоль стен тоже толпились зэки: лавок никогда на всех не хватало. Перед началом представления умолкали разговоры и перешептывания, а с разных сторон барака раздавались нетерпеливые голоса: «Тихо, тихо, сейчас начнется». Явление Самсонова, окруженного лагерным штабом, служило Кунину сигналом.
Он выходил на просцениум, поклоном приветствовал начальство и давал зэкам знак утихнуть. «Заключенные, - начинал он свою традиционную речь, - советская власть умеет прощать и умеет ценить честный труд. В награду за это вы сейчас увидите… Такое снисхождение должно поощрить вас к еще более упорному труду на благо нашей советской родины, полноправными гражданами которой и вы когда-нибудь станете». По залу прокатывался тихий
На первом за мою бытность в лагере представлении показывали, как я уже сказал, американский фильм из жизни Иоганна Штрауса «Большой вальс». Перед ним показали советскую короткометражку о выезде группы студентов-комсомольцев из Москвы в колхоз во время летних каникул. Выдержанный в пропагандистских тонах, полный речей, деклараций и песен о Сталине, кинофильм включал несколько красивых видовых съемок и один эпизод, который рассмешил зэков до слез. Один из студентов - как можно было понять по внешнему виду и акценту, еврей - не мог в первый день справиться с лопатой и, опершись руками на черенок, задумался: «Лопата - это не для меня. У меня башка работает - не руки». В зале раздался хохот. «Гляди-ка, - кричали зрители, - какой хитренький еврей. Начальствовать ему охота! А землю копать кто будет? В лагерь бы его на годик-другой!» Когда фильм завершился торжеством добра и неуклюжий студент занял первое место в социалистическом соревновании, а потом с горящим взором произнес речь о том, что при социализме физический труд возведен на пьедестал почета, зал сидел безрадостно, погрузившись в молчание. Это молчание было единственным оружием, которым располагали заключенные, поскольку каждое неосторожное слово могло звучать как бунтарский вызов.
Но только «Большой вальс» взволновал нас до глубины души. Никогда бы я не поверил, что могут быть такие обстоятельства, в которых заурядный американский музыкальный фильм - полный дам в турнюрах, мужчин в жилетах в обтяжку и жабо, сияющих люстр, сентиментальных мелодий, танцев и любовных сцен - окажется для меня почти образом потерянного рая былых времен. Я еле сдерживал слезы и чувствовал, что весь горю; сердце стучало и подкатывалось к горлу; я трогал холодными руками пылающее лицо. Зэки смотрели фильм не шелохнувшись; в темноте я видел только широко раскрытые рты и глаза, жадно впитывавшие все, что происходило на экране. «Какая красота, - взволнованно шептали зэки, - живут же люди…» В своем наивном восторге, они, напрочь отгороженные от мира, забывали, что действие фильма происходит полвека тому назад, и воспринимали прошлое как запретный плод настоящего. «Поживем ли и мы когда-нибудь как люди? Кончится ли эта наша тьма гробовая, наша смерть при жизни?» Я слышал эти вопросы рядом с собой, произнесенные так отчетливо, словно кто-то прошептал мне это на ухо. И, хотя на фоне лагерного жаргона эта преувеличенная словесная выразительность могла показаться необычайной, я не вздрогнул от удивления. Барак художественной самодеятельности, фигуры, скользящие на экране, звуки оркестра, сосредоточенные лица зрителей, вздохи, в которых было что-то от внутреннего размораживания, - все это отбрасывало нас в прошлое и возрождало давно замершие источники волнения.
Слова, звучавшие в лагере столь необычно, прошептала мне на ухо моя соседка Наталья Львовна. Мы были знакомы уже давно, но поверхностно. Я знал, что она работает в лагерной бухгалтерии, хотя была она некрасива и тем самым предназначена скорее на лесоповал. В двадцать лет с небольшим она была уже исключительно стара и безобразна: тяжелая, неуклюжая, с большими, болезненно выпученными глазами, редкими волосами и обвислыми щеками, на которых иногда вспыхивали кирпичные пятна румянца. Она принадлежала к нескольким десяткам заключенных нашего лагеря, которых сокращенно называли КВЖД. Эти четыре буквы означали Китайско-Восточную железную дорогу, которую 23 марта 1935 года Советский Союз продал Японии, точнее - правительству Маньчжоу-Го. Все русские, которые перед тем жили на территории КВЖД, а после продажи решили вернуться в Россию, были арестованы, приговорены на десятилетние сроки и отправлены в северные лагеря. Название дороги стало условным знаком статьи советского кодекса и вместе с несколькими другими (КРД - контрреволюционная деятельность, КРА - контрреволюционная агитация, СОЭ - социально-опасный элемент, СП - социальное происхождение, ПС - промышленный саботаж, СХВ - сельскохозяйственное вредительство и т.д. и т.п.) входило в неофициальный жаргон, который позволял зэкам быстро и без лишних расспросов разобраться в характере преступлений новоприбывших лагерников. Люди с КВЖД тем отличались от прочих русских, что, оставаясь русскими, в своих рефлексах и образе мыслей были ближе к иностранцам, чем к своим соотечественникам, словно чуть не всю жизнь провели за пределами Советского Союза.
Говорили, что своим местом в бухгалтерии Наталья Львовна обязана больному сердцу. Сама она никогда и никому на болезнь не жаловалась, но по ее медленной, осторожной походке, по движениям, контролируемым с неустанной и напряженной бдительностью, по манере говорить в растяжку - по всему было видно, что ее внимание сосредоточено на каком-то страдании, которое, словно плохо затянувшаяся рана, открывается от каждого резкого порыва. И все-таки, если ее с ее больным сердцем не отправили на физическую работу, чтобы через несколько недель это кончилось больницей, тому должна была быть еще какая-то причина, ибо, кроме своей доброты, терпения и смирения, она ничего больше предложить не могла. По моему личному убеждению, ее, парадоксальным образом, спасала именно уродливость. Зато по-своему обезоруживали и трогали всех - не исключая урок - ее безмерная доброжелательность, постоянная готовность помочь и бескорыстие. В лагере человеческие чувства чаще всего оживали тогда, когда жалость утоляла остатки самолюбия. Наталья Львовна казалась кем-то столь незаметным, что на ее смерть никто не обратил бы внимания, так же, как никто не обращал внимания на ее печальную жизнь.
Мы вышли из барака вместе, в толпе зэков. Ночь была прекрасная, звездная, ясная - небосвод внезапно вознесся высоко-высоко, словно чьи-то руки раздвинули его над лагерем, в морозном воздухе голоса разговаривающих звучали почти радостно, а ноги утаптывали на дорожках свежевыпавший снег. От барака, в котором показывали кино, зона спускалась к проволочному ограждению мягким склоном и поднималась на горизонте небольшим холмом, за которым в полночь слышался гулкий грохот вагонов и пронзительный свист паровоза. Зэки не спешили разойтись по баракам. Они сбились в кучки на всех дорожках, взволнованно вспоминали сцены из фильма, спорили о мельчайших подробностях, подражали игре актеров и одновременно поглядывали в сторону холма, заслонявшего железную дорогу Москва-Архангельск, словно только что осознали, что там, куда устремляются их взоры, простирается воля, клочок которой вот сейчас открылся им на экране. Как мало нужно, чтобы снова по-человечески радоваться! Казалось, не будет конца этим разговорам, в которых каждое слово было содержательней, чем весь фильм. «Гражданин начальник, - кричали зэки проходившему через расступившуюся толпу Кунину, - от всего сердца спасибо! Жить теперь охота, эх, жить охота…»