Интервью со смертью
Шрифт:
Нет, пусть все идет как идет. Не все ли равно, арестуют меня или я сам явлюсь с признанием?
Соблазняющее «чистосердечное признание смягчает вину» меня совсем не соблазняет. Я устал. Сегодняшний день забрал последние силы. Да дело не в том, я родился уставшим, всю жизнь прожил уставшим. Ничто и никогда не могло меня ни расстроить, ни как-то особенно обрадовать. Когда закрылся наш институт, все мои коллеги пришли в отчаяние, один даже пробовал покончить жизнь самоубийством, а я – ничего, устроился в Пенсионный фонд и стал ходить на работу, как прежде, словно не произошло никаких существенных изменений. Когда Люда сказала, что хочет со мной развестись и вообще уехать в другой город, чтобы никогда, никогда больше меня не видеть, я стал подыскивать варианты обмена и даже не спросил, почему она так решила. Принял как факт: хочет и хочет, мне не было больно. Мое равнодушие вывело ее из себя. «Как хорошо, что я
Странно другое: как я, такой равнодушный, мог однажды прийти в такую ярость, что совершенно потерял над собой контроль? Впрочем, ответ содержится в самом вопросе – «однажды». Такое и могло произойти однажды, такое непременно должно было однажды произойти. Накопленное за годы жизни эмоциональное бездействие однажды вылилось в неукротимый эмоциональный поток. Да нет, какой там поток – произошел взрыв, взрыв эмоций.
Я не хотел его убивать. Я никого никогда не стал бы убивать – ни при каких обстоятельствах, даже в случае самозащиты. И не из гуманных каких-то соображений – от полного равнодушия, от отсутствия эмоций. И вот ведь странность: убил, порабощенный эмоциями.
Не странность – закономерность. Кому, как не мне, киберпсихологу, не понимать таких вещей. Я должен был увидеть, что однажды нечто подобное со мной произойдет, просчитать свою жизнь, как просчитывал жизни других людей, незнакомых, чужих, и увидеть. Но я не просчитал, потому что равнодушным был в первую очередь по отношению к себе. Не интересовался собой – вот в чем все дело.
А в тот день… Приступ начался утром. Но я не понял, что это приступ, не увидел ничего необычного в своем состоянии, просто подумал: какая сегодня необыкновенная жара, голова разболелась, из рук все валится, хорошо, что у меня выходной (по вторникам наша организация почему-то не работает). Позавтракал, хоть голода не испытывал (как у человека, лишенного эмоций, у меня не бывает аппетита, только чувство голода или его отсутствие), и принялся за генеральную уборку, которую запланировал еще вчера. Солнце нагло уставилось в окно, раскаляло и так раскаленную комнату, от потолка веяло жаром, как от печки, и я подумал, что от развода с Людой все-таки проиграл, на третьем этаже в нашей старой квартире никогда не было так жарко. Хорошо бы купить и повесить на окна шторы а то от этого солнца нет никакого спасения. И еще я почему-то подумал, что нижняя моя соседка Кира Самохина – единственный человек, перед которым я притворяюсь неравнодушным, и что это странно: к ней-то самой я точно так же равнодушен, как и ко всем остальным. Зачем, к примеру, я каждый раз заигрываю с ее Феликсом, присаживаюсь перед ним на корточки, треплю по загривку, когда собак совершенно не переношу? Или зачем я зазываю ее к себе в гости, пою чаем, веду долгие разговоры, выслушиваю ее пространные ответы, делаю вид, что мне интересно и вообще приятно ее присутствие, когда на самом деле я просто не терплю никаких посторонних в своей квартире? Какой в этом смысл? И почему именно по отношению к ней я так себя веду? Неужели из-за той одесской истории? Возможно. Меня эта история тогда заинтересовала чрезвычайно, и очень поразило, когда я, переехав в эту квартиру, вдруг обнаружил, что моя нижняя соседка – та самая девочка из одесской гостиницы, с которой произошло такое несчастье. Но ведь я историей проникся, а не девочкой. И совсем я ей не сочувствовал. И вообще, эти отношения меня тяготят, надо разорвать их, не приглашать к себе больше соседей и к ним не ходить.
Я вдруг поймал себя на мысли, что ужасно разозлился на Киру, до того, что руки затряслись – со мной еще никогда такого не бывало. Выплясывал тут перед ней, создавал себе неудобства, а ради чего? Помню, однажды полчаса высидел на балконе – было начало марта и очень холодно, – подслушивал разговор с ее воздыхателем (речь шла о том, что она до сих пор не может забыть своего Алексея, страдает и ждет). Зачем, спрашивается? Какое мне до них до всех дело? Так разозлился я вдруг на нее, что просто возненавидел. Кажется, убил бы, если бы она подвернулась под руку. А ведь я никого никогда не ненавидел. Не способен был ни любить, ни ненавидеть, а тут… И солнце жарит, не укрыться от него. Глаза слезятся, голова раскалывается, злоба душит, самая настоящая злоба.
В этот-то самый момент,
– Мне, – говорит, – дядечка, деньги нужны, рубликов семьсот отстегните по-родственному, мать в санатории, вернется через две недели, а мне жить на что-то надо, так что не жмотьтесь, не дайте племяннику пропасть. – Смотрит на меня, улыбается, и хоть бы капля стыда или неловкости!
– Нет, – говорю, – у меня денег, а тебе пора самому зарабатывать.
Засмеялся – тонкий такой, противный у него смех. Перегнулся через спинку кресла, взял шар, в руках крутит. Я как раз перед его приходом пыль вытирал на шкафу и все, что на нем сверху было, сложил на диван: старые журналы, неработающий утюг (руки никак до него не доходят починить), коробку с шахматами и этот хрустальный шар (не помню даже, откуда он у меня взялся).
– Тогда, раз денег дать не хотите, придется вам меня кормить и здесь терпеть до приезда мамы. Выбирайте, что дешевле.
И смеется, смеется. Я не встречал в своей жизни второй такой наглой твари! Солнце слепит, шар в его руках вертится все быстрее – и тоже слепит.
– Магией на старости лет решили увлечься? – Подбросил шар, как яблоко. Поймал. Снова подбросил. Блики света сыплют, как искры. – Хорошее дело! – Подбросил, поймал, снова подбросил. Сидит, нагло развалившись в кресле, я стою перед ним, не могу взгляда от шара отвести, хоть глазам нестерпимо больно. И уже не то что злоба душит – совершеннейшее помешательство в мозгу. И от шара глаз не отвести… А он смеется, а он ржет отвратительно. И солнце слепит. И жаром печным уже не только от потолка, от стен веет. Так, наверное, ощущает себя еще не успевший раскаяться грешник в аду.
– Положи шар, подонок! Положи его на место! – тонким, пронзительным голосом, таким же отвратительным, как смех этого выродка, кричу я.
– Не-а. – Он крутит шар в руке, дразнит. И уже не помешательство, а какое-то вовсе неопределимое состояние охватывает меня. Я подбегаю к нему, выхватываю шар, а дальше…
Убийство в состоянии аффекта – вот как определили бы то, что произошло, как я и сам это определил бы это у какого-то другого человека, но не у себя. Я помню, как и что произошло после того, как я выхватил у него из рук шар: отошел на шаг, размахнулся и точным, четким движением ударил в висок. И в тот момент, когда все это совершал, понимал, что делаю. Только убивать его не хотел. То есть целенаправленно убивать. Но в то же время и не понимать, что такой удар наверняка окажется смертельным, не мог. Да, конечно, понимал: в висок-то специально метил. Но, видно, эмоции, всю жизнь молчавшие, вдруг разом громогласно закричали.
Рассказывают: после этого я испытал невероятное облегчение, даже какое-то блаженство сродни эйфории, и только потом раскаяние. Не знаю, как у кого, но я не испытал ни облегчения, ни блаженства, ни раскаяния. Отчаяние – да, страх за себя – да, ненависть к убитому племяннику – очень даже! Но никаких возвышенных чувств. А главное – я растерялся. Настолько, что голову потерял. И вместо того, чтобы вызвать милицию, рассказать, как было дело, или, что еще лучше, придумать, будто Петя на меня напал, а я защищался, до самого позднего вечера ничего не предпринимал и даже думать ни о чем не мог. Племянник на полу возле кресла лежит, а я – рядом, на диване. Он мертвый, и я полумертвый.
Так пролежал, пока темнеть не начало. А потом вдруг соскочил, жутко стало. Нет, не оттого, что в потемках с мертвецом лежу, а оттого, что мертвец этот – убитый мною Петя. В общем, осознал наконец: с этим нужно что-то делать. Милицию вызывать поздно. Они живо определят, что убил я его несколько часов назад. Значит, нужно как-то от трупа избавляться. Вывезти в лес, закопать или бросить в реку.
И тут я понял: никуда вывезти труп не могу, машина моя в автосервисе. Вот ведь влип! Главное – поломка там ерундовая, даже и не поломка, а так – стучит что-то в моторе, если скорость больше ста двадцати. Да я так три месяца ездил – и ничего, а вчера вечером, возвращаясь с работы, вдруг решил заехать в автосервис. Остался без машины в такой момент! И что же теперь делать?