Истоки
Шрифт:
Хмурое воскресное утро в череде дождливых дней. В такие дни приказчик всегда долго спит и никого не велит пускать к себе. Поля и луга отяжелели, с неба сыплется мелкий дождь, и к башмакам Беранека прилипает тяжелая жирная грязь. Беранек взял свободный день до вечера — в первый и единственный раз. — Две станции он проехал поездом, а когда сидел уже гостем в доме у дяди, тоже конюха, — глядь, за цветочными горшками на окне разлилось солнышко. Весь остаток дня Беранек пробродил по ярмарке, в таком же вот странном беспокойстве, какое тянется сегодня за ним целый день. А под вечер, усталый,
Что же это — тогдашний или уже сегодняшний жгучий стыд заставил его сесть на постели?
— Нет, — сказал он себе твердо и чуть ли не вслух. — Не могу я весной перейти к Арине!
И знает он уже все, без слов: должен он со своими Сиротками пойти туда же, куда пойдут они… на работу… в защиту России и…
Он прямо и строго, открытыми глазами, смотрел в лицо этой своей обязанности, и одно теперь только пугало его — что чуть было не упустил этого случая.
Уснул он тогда лишь, когда решился на все, отметая последние сомнения и готовый на любые жертвы.
68
Однако утром вместе с Иозефом Беранеком проснулись и все его вчерашние заботы.
Одно он только знает, и от этого все вянет в нем: всю свою жизнь он делал что-то не так, как следовало бы порядочному человеку.
Подавленный, он брал утром в конторе почту, робко обшаривая глазами стол Бауэра, на котором, конечно, лежат где-то письмо лейтенанта Томана и газеты. И когда пришло время уезжать, он сказал, прикрывая свою подавленность обычными степенными словами:
— Вчера очень хорошо было…
И, помедлив, добавил:
— А что пан Томан, где-то он теперь?
Бауэр что-то подсчитывал и поэтому только пожал нетерпеливо плечами. Беранека это еще больше обеспокоило, но он лишь вздохнул неслышно. Дойдя же до двери, он сам себе ответил обычным рассудительным тоном:
— Видать, он уже там…
Его кликнули обратно, потому что Елена Павловна захотела передать что-то на почту. Он дожидался у дверей, с пытливым уважением косясь на Бауэра; сейчас он испытывал особо сильную потребность сослужить пану учителю какую-нибудь большую службу. Но единственно, что он мог сделать, это услужливо открыть Бауэру двери, когда того позвали к Елене Павловне.
Зато, принимая от него посылку, он вдруг решился и сказал:
— Как вы вчера говорили, пан учитель… об этой вот работе… и еще о том… Не пойду я весной в деревню, пойду, куда товарищи…
Бауэр, удивленно взглянув на него, ответил:
— Что ж, хорошо.
А сам подумал: «Что это с ним случилось?» А в Беранеке и без слов уже все кипело — и все же он осмелился спросить:
— А когда это будет, пан учитель… чтоб в армию?
— В армию?.. Сам еще не знаю, но… узнаете, когда надо будет, — закончил Бауэр
Дорога в Базарное Село промелькнула для Беранека с его вновь обретенным равновесием, как и в былые дни. Возвращаясь, он даже не остановился в Крюковском, и чувство сожаления об этом уравновешивалось в нем возвышающей его решимостью. Однако между Крюковским и хуторами на пути его, как грозно поднятый перст, встала труба винокурни. Беранек испокон века боялся заводских труб. И все, связанное с ними, возбуждало в нем ужас.
С каким-то горьким чувством он накормил и вычистил лошадь и убрал в пристенке. Потом решил попросить у Бауэра газеты, которые читали вчера. Бауэр газеты ему дал, и Беранек забрался с ними в котельную винокурни.
Всегда, читая о любви к народу, о чешском интеллигенте, студенте, крестьянине и ремесленнике, он представлял себе только конкретные лица людей, знакомых по прежней и по нынешней жизни.
«Чешского рабочего… немецкие прихвостни выбрасывали с работы, выгоняли из квартир жестокой зимой на улицу, кормили его обещаниями, пугали, угрожали ему…»
Беранек взглянул на Фейта, несшего охапку дров. Бледное лицо Фейта было запачкано, сам он выглядел измученным, прозябшим, и всякий раз, сбросив поленья наземь, долго растирал руки о бедра.
— Таких вот и выбрасывали… А меня… Иозефа Беранека — не выбрасывали…
Вернув газеты, Беранек уединился в пристенке и закурил.
— Так, Иозеф Беранек! И чего ты добился? Эх, овца ты безмозглая!
Этим вечером мысли его все чаще обращались к дому, к прошлому.
Вспоминался опять приказчик, ворчавший, бывало, за их спиной: голос его даже в темноте безошибочно настигал кого нужно.
Добился? Конечно, добился!
Теперь-то Беранек кое-что понимает!
Взять хотя бы историю с главным управляющим, австрийским немцем, который едва говорил по-чешски. Приказчики и учетчики издалека сдергивали перед ним шляпы и вытягивались по стойке смирно около его экипажа.
— Покорно целую руку, милостивый пан! Дай вам бог здоровья, милостивый пан!
И Беранек больше других трепетал в благоговейной услужливости.
Едва приехав, этот немец пошел таскать их управляющего по полям, да по хлевам и амбарам и все говорил, говорил, рукой показывал то сюда, то туда. А управляющий знай себе молчит. Беранек ехал за ними в коляске. На развилке дорог, где стоял экипаж немца, господа что-то очень быстро распрощались. Беранек натянул вожжи, коляска вдруг сильно и резко вздрогнула — впрочем, не сильнее, чем сам Беранек, когда услышал, как управляющий процедил сквозь зубы:
— Гнида немецкая!
Беранек помнит, как испугало его тогда это ругательство. Целый день боялся он поднять глаза на управляющего.
Или взять другой случай, в поле у сарая. Пан управляющий осматривал всходы сахарной свеклы, а в это время на другом конце поля показался экипаж этого немца. Учетчик уже сорвал с головы шляпу, за ним, робко — и работники. Только пан управляющий медленно, как ни в чем не бывало, шел к своей коляске. Беранек учтиво обратил его внимание на экипаж, но он даже не оглянулся.