Истоки
Шрифт:
— Вот чертова Овца!
Это теплое слово кольнуло Беранека в сердце упреком. Он нахмурился. Но даже это хмурое молчание поднималось с самого дна его угловатого сердца.
На развилке Беранек хотел было повернуть к хутору, но Гавел решительно пригласил друга:
— Зайдем, чайку выпьем!
— Только никому не говори, — попросил, вдруг встревожившись, Беранек и побагровел.
— Само собой, не скажу, Овечка дорогая! — воскликнул Гавел, заранее и от души прощая ему возможное отступление от сегодняшнего порыва.
Он пропустил Беранека вперед.
— Ах,
Его неотступное внимание Беранек ощущал, как мурашки на спине, чувствовал, как каждый шаг словно обнажает его, и в конце концов ему стало так же горько, как некрасивой девушке, которую в насмешку назвали красавицей.
Он робко оправдывался:
— Да я, понимаешь, просто, чтобы быть не последним среди вас… — Он засмеялся с наигранной бодростью. — Как говорится, не подоспеть бы к шапочному разбору. А то как показаться дома после войны? В армии-то меня уж куда-нибудь определят. Работать я умею, стрелять тоже.
Идя двором, они снова замолчали — им казалось, что окна всех зданий оглядываются на них. Гавел ввел Беранека в избу, распахнув перед ним настежь дверь, и посадил под изображением Яна Гуса. На сей раз Беранек охотно принял угощенье — сладкий чай с белым хлебом. Чай он пил церемонно, с крестьянской неторопливостью, говорил как можно меньше и то все о безразличном. Притворялся, что спешит по делу. Когда же Сиротки сами заговаривали о чешской политике, Беранек отмалчивался с серьезным лицом и предоставлял им выговориться.
Домой он пришел поздно и с Бауэром увиделся лишь утром. Однако в стенах конторы он долго не осмеливался заговорить и только перед самым отъездом на почту твердо шагнул к столу Бауэра. Выждал, — как делал всегда, и в батраках и в солдатах, — когда начальник сам поднимет на него глаза, и тогда, покраснев, отрапортовал:
— Пан взводный, прошу записать меня прямо в Дружину.
Бауэр воззрился на него с удивлением, не сразу найдя, что ответить. Краска медленно заливала и его лицо, как бы перейдя к нему от Беранека.
Поэтому Беранек виноватым тоном добавил:
— А на что я еще гожусь?
— Да… да… — наконец выдавил Бауэр, все еще в полной растерянности. — Но вы могли бы… со всеми вместе.
— Да я не умею заводской работы делать.
— Ну… хорошо, хорошо, пусть будет так.
Бауэр вышел из-за стола, глядя мимо Беранека, — вероятно, в окно. Сейчас ему хотелось только поскорее закончить этот разговор. Но Беранек словно чего-то ждал.
— Хорошо, — бросил тогда коротко Бауэр. — Хорошо, — повторил он сдавленным голосом. — Хорошо… — Тон был отсутствующий, будто Бауэр упорно, но с затаенной нервозностью думал о чем-то другом.
Беранек постоял еще немного и вышел. Ноги у него заплетались, и в голове шумело. Почему-то он был недоволен собой. На воздухе ему, однако, стало полегче, и даже мелькнула радостная мысль, что дело наконец сделано.
В таком настроении возился Беранек у саней, ничего уже не ожидая и не желая, — как вдруг вышел к нему Бауэр, с запозданием протянул ему руку
— Все-таки я должен вас поздравить, Беранек. Будете нашим квартирмейстером, — с волнением в голосе сказал Бауэр, снова покраснев. — Желаю вам, чтоб мы там скорее все встретились.
Бауэр собственноручно помог ему положить почту в сани. Потом еще раз, под каким-то ничтожным предлогом, вернулся к саням — в сущности, для того только, чтобы сказать как бы между прочим:
— Завидую вам, Беранек. Я, видите ли, не могу так легко выбраться отсюда. На кой черт стал я этим доверенным лицом!
Он улыбнулся, и Беранек с готовностью ответил:
— Я знаю.
Сани Беранека летели сегодня легко, как пушинка, будто бы сами были опьянены крылатой гордостью и надеждами Беранека. Нескромными надеждами! Ведь вот что получается:
Пан лейтенант Томан, пан учитель Бауэр и… вдруг… еще и Иозеф Беранек!
Более того:
Пан Бурда, пан управляющий, пан с широкополой шляпой и черной прядью волос, пан лейтенант Томан, пан учитель Бауэр, а еще… и Иозеф Беранек!
Светло и чисто было у него на душе — светлее, чем в чистом поле вокруг него. Он подстегнул лошадку. Сухой снег взметнулся из-под копыт.
Эх, все почти, как в былые времена! Когда на тезоименитство государя императора возил он управляющего — на торжественное богослужение. Хозяин — в красивом, пахнущем нафталином мундире, на голове треуголка с золотым позументом. Из-под сверкающих копыт резвых коней врассыпную бросается домашняя птица — а Беранек, согретый восхищением прочей челяди, восседает на козлах, блистая начищенными пуговицами праздничной ливреи. В такой день с особенной, достойной серьезностью сторожил он перед собором черный, чисто вымытый парадный экипаж и сверкающих чистотой коней, с высоты козел отгоняя кнутом восхищенных детей и назойливых собак.
А Бауэр долго стоял у окна. Ему видна была только небольшая часть дороги, по которой уехал Беранек. Далеко, насколько хватал глаз, покрытая снегом земля сливалась с небом. Строгое выражение лежало на лице Бауэра. Он испытывал недовольство, которое вроде бы происходило от чувства пристыженности, — и все же под ним таилось глубокое удовлетворение. Осознав, что с ним творится, он сел к столу, чтобы еще сегодня написать о первом в их организации добровольце. Но, к его удивлению, черновик, — а черновики он привык составлять всегда, — вышел и короче и проще, чем он ожидал.
Тогда к официально-сухому и деловому заявлению он принялся писать свое сопроводительное письмо, и лишь в конце его, после короткого раздумья, добавил, морщась от мучительного нетерпения:
«Если можете избавить меня от этой горькой чаши — быть доверенным лицом, — пожалуйста, призовите меня тоже».
Потом он перечитал оба черновика и, заглядевшись в окно, отложил их вместе с приготовленной для чистовиков бумагой. Встал, но сейчас же сел опять, собираясь хотя бы написать ответ организации пленных офицеров, председателем которой был лейтенант Томан.