Истоки
Шрифт:
Но и это намерение он оставил.
В глубокой задумчивости смотрел он на лист бумаги, где первой стояла подпись Томана. Потом перевел взгляд на светло-серое небо над заснеженной крышей винокурни.
Ах, да что же это с ним? Неужели боится? Самого себя?
Нет!
Но он с изумлением думает о том, что все, прорастающее нынче здесь, во множестве других мест засыпанной снегами необъятной России, а может быть, и рассеянных по всему миру, — это всходы и из его семян; семян, которые выросли в нем самом и которые он как учитель потом честно и с глубокой верой старался посеять в других.
Иначе — откуда же
Трепет прошел по спине Бауэра — но грудь его расширилась. Ведь это растет, рвется вперед и его, его воля, движется вместе с этим тяжелым, медленным, тупо растущим потоком. Потоком, который никто не остановит, ибо он — сама справедливость!
Опять холодок пробежал по спине, сильно застучала кровь в висках.
70
В понедельник, как раз когда Иозеф Беранек проехал через Крюковское, не остановись у Арины, отелилась Аринина коровенка. Едва теленочек, лежавший на мерзлом навозе, начал дышать и был облизан — Арина, завернув его в юбку, еще мокрого и дрожащего, унесла из холодного, плетеного хлева в избу, а потом, так же заботливо укутывая, носила к вымени.
В среду, когда Беранек, наконец, собрался к ней, Арина пекла хлеб; она встретилась с ним у порога — тащила солому и хворост для печи. Вместе с Беранеком заглянул к ней и Семен Михайлович, отставной солдат, который иногда, вместе с Беранеком, забредал в Крюковское к солдаткам. Семен похвалил теленочка, побалагурил с Ариной и отправился к солдатке Анисье. Арина на его шутки и прибаутки отвечала неохотно, сквозь зубы, не поворачиваясь от печи.
А Беранек сидел у стола за спиной у Арины. В печи ярким пламенем занялась солома, затрещал хворост, жадно пожираемый огнем. Арина, наклоняясь, невольно показывала ширину своих бедер.
Выходя из дому, Беранек представлял себе, как смело он войдет к Арине и как будет он сидеть за столом и по-мужски хвастливо рассказывать о своем героическом решении, а Арина подаст ему хлеб и миску.
Но этот Семен, о котором он и не думал, все в нем расшатал.
И вот сидит Беранек, совершенно угнетенный той новостью, которую он пришел сообщить. Но еще больше подавлен он сегодняшним поведением Арины. Нет, лучше встать и выйти во двор. Обходя все закоулки, он везде с тоской замечал работу своих рук; через сад, заваленный снегом, прошел к забору; этим путем летом ходили в луга, сейчас завеянные снегом; этим путем в ту первую ночь выводила его Арина. Забор, который ему тогда пришлось перелезть, сейчас совсем утонул в сугробе. И вокруг риги попытался обойти по промерзшему снегу Беранек. Добрую половину ее
— Теперь уже не срежу…
Вот она, Аринина изба… С трех сторон укутанная навозом, соломой и сугробами, стоит она, словно в тулупе с поднятым воротником, выпуская мирный дым к желтому вечернему небу. Не спускает с Беранека глаз, глядя поверх продавленного плетня, на котором развешаны мерзлые тряпки. Смотрит так деловито…
Под снежной папахой — об этом тоже вспомнил Беранек — теперь уже не грязная и не растрепанная крыша: Беранек сам ее немного причесал, а как следует, думал, сделает весной.
— А теперь ничего уж не сделаю…
И низенький дощатый закуток под боком у избы, прежде совсем завалившийся, Беранек тоже поставил на ноги. Теперь он стоит твердо, удобно, будто крепкий щенок в ворохе сена. Будто караулит поленницу дров, которую Беранек сам распилил, наколол и сложил Арине на зиму.
И плетеные стены сарая, которые ветер так и продувал, — а там ведь была и лошадь, и корова, и всякий инструмент, в общем, все богатство Арины, — Беранек помог обложить соломой и навозом, насколько хватило навоза и соломы.
Все это теперь так прочно, так на своем месте — хоть и завалено снегом, хоть и примостилось на краю деревни. Спокойно и безбоязненно, ни о чем не заботясь, смотрит теплая изба на бескровную печаль, которая каждый вечер голодным волком садится на белую землю — и везде она, везде, сколько видит глаз, до самого далекого горизонта.
Ах, как тянет эта изба Беранека к себе! Держит за сердце. И только растерянность да какая-то робость заставляют его, как несмелого влюбленного, топтаться на морозе.
Наконец он все-таки вошел в избу, будто закончил какое-то важное дело на дворе; Арина закрыла печь заслонкой и села на лавку, устало откинувшись к стене. Помолчав, она спросила:
— Где ж ты пропадал, Иосиф… с той недели?
Беранек как раз собрался сам заговорить, сказать что-нибудь дельное, хозяйственное; теперь же будто муравьи забегали у него по всему телу.
— Я, Аринушка? Собрание было… Такая, знаешь, работа… Я тебе потом скажу.
Садясь за стол, он вздохнул, как вздыхают, усаживаясь, крестьяне…
Изба быстро тонула в сумерках. Черные уютные тени выползали изо всех теплых углов, спускались с запечья и растекались по лавке у печи, где были сложены высокой грудой подушки. В черном углу ворочался, шелестя соломой, теленок.
На ночь Беранек понес теленка к материнскому вымени и вернулся с ним, сытым и дрожащим на руках, принеся с собой запах холода и коровьего навоза.
Арина зажгла убогую лампу; Беранек вышел закрыть ставни.
— Иосиф, — глухо сказала Арина, едва Беранек переступил порог. — Трудно мне одной. Глянь, работы прибавилось. А как весной-то будет?