История моего самоубийства
Шрифт:
— Мне нельзя было, потому что моя мать — когда рожала меня — настояла, чтоб я родился недалеко от нее.
Будочник оторвался от документов и улыбнулся:
— Попросил бы родить тебя кого-нибудь еще!
— У каждого свои дела, — рассудил я. — К тому же, всем кроме матерей на нас плевать, из-за чего они нас и рожают.
Жена тоже рассмеялась, поскольку, судя по выражению лица в будке, недопущение в Америку нам уже не грозило.
— Милости просим в Соединенные Штаты! — воскликнула будка и вернула документы. — Направо, за угол!
Обняв дочь за плечо, я с женой завернули за угол и оказались в Соединенных Штатах, где за просвечиваемой солнцем стеклянной дверью я разглядел в толпе родившую меня в Советском Союзе мать, а рядом
Из аэропорта все мы, шесть петхаинских иудеев, набившись в старый Линкольн, приехали в русский квартал Квинса, где в двухкомнатной квартире, которую снимали братья с матерью, мне с семьей предстояло прожить какое-то время. Квартира была набита людьми, виденными мною на улицах Петхаина. Помимо них толкались и шумели квинсовские соседи братьев, понаехавшие из других мест. Со стены напротив входной двери глядели на меня дед и отец. Глядели растерянно: то ли не ждали в Нью-Йорке, то ли, наоборот, не понимали — что делают тут сами. Подойдя к ним ближе, я увидел в стекле свое отражение: взгляд у меня был таким же растерянным. В квартире стоял запах жареных каштанов и незнакомого дезодоранта. Знакомые «репатриантки», широко раздавшиеся формы которых свидетельствовали о гастрономическом изобилии в стране, смеялись, слезились и тискали в объятиях мою 14-летнюю дочь и жену, заверяя первую в том, что она повзрослела за последние полтора десятилетия, а вторую утешая громкими клятвами, будто, напротив, время сделало ее моложе. Знакомые «репатрианты» целовали меня по кавказскому обычаю, рассказывали о благочестии моих предков и предупреждали, что следует быть начеку с работниками благотворительных организаций, норовящими обидеть беженцев, то есть урвать у них законные привилегии. Особенно усердствовал Датико Косой, дважды при мне стрелявший из двустволки в своего главного обидчика, в Бога, но оба раза промахнувшийся, потому что косил…
Мать моя угощала всех каштанами. Я перехватил ее и спросил есть ли в квартире кондиционер. Есть, сказала, но это дорого: придется подождать до лета. Добавила шепотом, что с уходом гостей станет прохладней. Идею подождать ухода не собиравшихся уходить гостей или наступления лета, когда только начался апрель, — я воспринял как оскорбление американского духа, в атмосфере которого сердце болит от любого промедления, что очень опасно, поскольку из-за этого оно перестает верить. Я отозвал жену в сторону и сообщил ей, что еду в Манхэттен — посмотреть на Америку, куда я, дескать, прибыл не ради жареных каштанов и петхаинских ужимок.
34. На одном из кладбищ олень наслаждался безразличием к жизни
У входа в сабвей стоял помятый пикап с открытыми дверцами, а перед ним, с мегафонами в руках, топтались двое мужчин с одинаково смазанными лицами, хотя у первого, в черной хасидской униформе, лицо смотрелось как передержанный в проявителе фотоотпечаток, а у второго, в штатском, наоборот, как недодержанный. Хасид говорил
— А соленая вода на пасхальном столе символизирует слезы наших отцов во времена их рабства в Египте.
После этого объявления переводчик посмотрел на меня:
— Живешь здесь?
— Нигде не живу, я только приехал. А ты хасид?
— Нет, зоотехник, — сказал он и ткнул пальцем в значок на лацкане пиджака. — Харьковский университет! Я — по козлотурам, но их в Нью-Йорке нету. Слава Богу, есть хасиды, а у них — лишние деньги и идеи. В общем они хорошие люди, но мне, знаешь, кажется, в них просто места нет для плохого; они вот хотят забрить к себе всю нашу братву и придумали эти глупые бригады с пикапами и переводчиками. Мне, откровенно, стыдно: все-таки Харьковский… Никто, конечно, не слушает, — только старые негры и русские дети…
— А чего тогда голосишь? — не понял я.
— Тридцатка в день. А у тебя какая специальность?
— Тоже могу переводить.
— Он знает английский! — повернулся зоотехник к хасиду.
— Мазл тов, — улыбнулся тот, — хочешь к нам?
Вопрос не имел смысла, — только символический: не обладая специальностью, получаю приглашение на работу! Захотелось убедить хасида, что, оказав мне доверие, он поступил мудро, и я ответил ему на иврите:
— Есть хасидское предание. Спросили Рабби Авраама Яакова: Если всякому человеку есть место, отчего же людям так тесно? Тот ответил: Оттого, что каждый хочет занять место другого.
Хасид рассмеялся и обратился к зоотехнику:
— Он говорит, что твое место — это твое место! — и, повернувшись ко мне, продолжил на еврейском. — Его место — это твое место: ты знаешь и еврейский. А откуда знаешь? Ты же из России?!
— Его место — это его место! — ответил я и понравился себе. — Сказано: лучше страдать от несправедливости, чем творить ее. А что касается России, вот что молвил о ней Рабби из Ружина: Мессия объявится именно в России.
Хасид улыбнулся и перешел на английский:
— А вот еще о России. Любавичер рассказал. Один из хасидов Рабби Мотла из Чернобыля приехал к своему учителю, но остановился в гостинице. Когда он молился, повернувшись к стене, за его спиной появился человек и заговорил: Дали земные измерил я пядью, но такого изгнания, как в России, не видел!
— Я это предание знаю, — сказал я. — Но в нем самое важное концовка: ранний образец сюрреализма.
— Образец чего, говоришь?
— Ну, это когда — не простая правда, а самая правдивая.
— А! — догадался хасид. — Это советское, да?
— Нет, — извинился зоотехник, — путаете с соцреализмом: это когда пьешь и всем надоедаешь, а сюрреализм — принимаешь наркотики, молчишь и рубишь лес сидя, ибо рубить лежа неудобней!
Я рассмеялся, а хасид спросил меня:
— Я все равно не понял, но скажи — какая там концовка?
— Такая: Обернулся хасид Рабби Мотла и увидел, что человек, который сказал про российское изгнание, направился к дому учителя и вошел внутрь. Но когда он последовал за ним и заглянул в дом, то его там не увидел. И никто никогда ничего о нем больше не знал.