История моей жизни
Шрифт:
Меня гонят по кривым путям через всю южную Россию, через Кавказ, бросают в Закаспийский край, волокут вместе закованными в кандалы туземцами недавно завоеванного края и тащат пешком по Голодной степи из Самарканда в Ташкент. Много раз перечитываю написанное, исправляю слог, заменяю одни слова другими, жалею себя до слез, когда читаю наиболее печальные места, а потом сочинение мое кажется мне скучным, длинным, неинтересным…
И в самом деле, кого могу я взволновать рассказом о том, как злая судьба издевается над никому неведомым человеком! Это
Прихожу к убеждению, что сочинить книгу можно только тогда, когда писатель думает не о себе, а о других, и рисует не ту жизнь, что перед его глазами, а выдумывает совсем новую, интересную, не бывалую на земле.
Тогда и герои получаются другие, не простые Иваны да Петры, а люди с железными характерами, с твердой честью и необычайной справедливостью.
Эти мысли окончательно отрывают меня от начатой работы, и я возвращаюсь к действительности. Впервые вижу как следует нашу пересыльную камеру и моих товарищей по заключению. Из окна видны обширный тюремный двор и одиноко растущее огромное тутовое дерево, осыпанное сейчас сладко пахнущим цветом, похожим на белую малину.
Две недели содержусь в заключении и не знаю, что со мной будет дальше.
В день прибытия нашего этапа смотритель тюрьмы — худой, сутулый человек с темными жидкими волосами, зачесанными назад, и с большим фиолетовым носом на тощем, костлявом лице — подходит к нам, арестантам, выстроенным посредине двора, нехотя и равнодушно сосчитывает нас, тыкая каждого указательным пальцем в грудь, и простуженным голосом приказывает надзирателям отвести нас в общую для пересыльных.
С этого дня он куда-то проваливается, и мы в продолжение двух недель не видим и не слышим нашего начальника.
Тюрьма, видимо, недавно построена — на заднем дворе вдоль высокой ограды сереют груды строительного мусора, а от нар и дверей пахнет свежим деревом. Здание каменное, одноэтажное, выкрашенное охрой. Надзиратели бывшие солдаты черняевской армии, завоевавшей Ташкент, — держат себя по-домашнему. Охотно вступают в разговор, а у кого есть деньги, тем они приносят с воли табак, спички и иные запретные вещи.
От них я узнаю, что наш смотритель болеет запоем, и, пока болезнь не пройдет, всякое производство тюремных дел приостанавливается.
Помимо нашей общей пересыльной камеры имеется еще несколько отделений: для уголовных, политических и предварительно заключенных. Из ста пятидесяти арестантов я единственный русский.
Остальные — таджики, туркмены и узбеки.
Эти красивые чернобородые люди, стройные, высокие, большими огненными глазами, проводят время, сидя на нарах с поджатыми под себя ногами. Пестрые полосатые тюбетейки, вышитые бисером, и белые чалмы на головах ничуть не гармонируют с тяжелыми Звонкими кандалами. Черные глаза этих людей полны пе, Подобно всем людям, попавшим в плен, они держат себя тихо, осторожно, а выражение испуга не сходит со смуглых лиц.
Здесь есть надзиратель Брындюков, маленький крепыш с широкими
Мы с первых же дней становимся друзьями. Он меня посвящает во все тайны местной жизни, а я ему читаю мои «произведения».
Брындюков — первый мой читатель.
Ему очень нравится все мною написанное.
— Скажи на милость, как это тебе удается? Вот мне, ежели письмо домой послать, так всю ночь пропотею над бумажкой, а потом и сам прочесть не могу…
Польщенный похвалой надзирателя, я всячески стараюсь писать лучше и каждую новую страницу спешу прочесть моему едиественному слушателю и ценителю.
Если бы не железные решетки в окнах и если бы не часовой, днем и ночью шагающий вдоль высокой глинобитной ограды, то нашу тюрьму можно принять за обыкновенное мирное общежитие — до того здесь все просто, тихо и буднично. Лохматый раскормленный пес Трезор, огромный красноперый петух, гордо разгуливающий с десятком пестрых кур вокруг небольшого домика смотрителя, и стряпуха Тедосеевна с вечно подоткнутой юбкой и с засученными рукавами делают наш острог похожим на жилье безобидных и мирных людей.
Сейчас еще только начало апреля, а с высоты безоблачного неба текут такие горячие струи, какие бывают в России в середине лета.
Камеры в нашей тюрьме закрываются только на ночь.
Днем мы все, в том числе и кандальники, пользуемся значительной свободой и можем гулять по двору, а иногда нас «выгоняют» на улицу, где мы по приказанию начальства чиним мостовую. Отсюда нам виден Новый Ташкент. Небольшие светлые домики выглядывают из густозеленых садов, и в теплой синеве особенно четко вырисовывается лиственная вязь широко разроспшхся каштанов, тутовиков и стройных, необычайно высоких тополей.
Сегодня Брындюков не служит. У него день отдыха, но этот одинокий человек, тоскующий по родине, находит утешение здесь, в тюрьме. И хотя он может воспользоваться правом гулять по городу — его тянет сюда, за эту серую ограду.
После обеда, когда наш острог замирает в тепле и лени, мы с Брындюковым усаживаемся в тени ограды, и здесь я раскрываю перед ним мои писательские замыслы.
Бывший солдат слушает меня внимательно и сосредоточенно.
Широкий низкий лоб морщится, маленькие коричневые глаза прищурены.
Брындюков слушает, а я говорю, говорю много, горячо и, кажется, убедительно. Мною владеет сильное желание сочинить книгу о женщине.
Взволнованно рассказываю все, что знаю о тяжкой живни замужней женщины, соединяя действительность с фантазией.
Вспоминаю, как на моих глазах мужья избивали своих жен, передаю моему молчаливому слушателю рассказ одного ссыльно-каторжного, зарубившего в лесу топором свою жену. Этот случай я вычитал в книге, подаренной мне Савельичем.
Рассказ производит на Брындюкова сильное впечатлеше, и когда я привожу последние слова убийцы: «Авдотьей звали ее» — слушатель не выдерживает и разражается длинным и крепким ругательством.