История моей жизни
Шрифт:
Рустам выступает прямо, с приподнятой головой, и в его больших черных глазах пылает гнев и презрение.
Старик он гордый и сильный. Это не он криком нарушает тишину, а его сын Мамед, который стоит у решетки камеры и посылает кому-то свои проклятья.
К розгам подходит Брындюков. Опытными руками он выбирает наиболее длинные и крепкие прутья и опускает их в бочку с водой.
У меня сердце замирает в груди, а голова начинает кружиться.
Сейчас станут сечь Рустама. С него сорвут халат, чалму, обнажат его тело — и
А Рустам — ни звука. За него говорят кандалы мелким перезвоном и кричит его сын.
В наступившей тишине слышны свист розг и порывистое дыхание лежащего на скамье Рустама. Его седая борода, свисая, достигает земли.
Не могу этого видеть. Прячусь в конторе, но здесь слышны свист прутьев и хрипы старика Рустама.
По окончании экзекуции смотритель, входит в канцелярию. Он очень возбужден. В выпуклых и влажных глазах светится радость, а на бескровных губах играет улыбка. Маленькую черную бородку с кончиком, загнутым в виде запятой, он держит в пальцах и, пританцовывая, шагает взад и вперед по конторе.
Гляжу на него с чувством острой ненависти. Омерзение вызывает во мне каждое движение, каждый жест этого полусумасшедшего человека.
— Видал историю?.. А? — бросает он, не переставая шагать.
Молчу.
Делаю вид, что очень занят, и бессознательно перелистываю инвентарную книгу.
— Азиаты проклятые… Вот уж действительно басурмане… Десять лет продолжают бунтовать против нас… Не признают, дикари, царской власти…
Кастецкий останавливается перед письменным столом и, обдавая меня похмельным перегаром, продолжает:
— Эмир бессилен, конечно, бороться со своими верноподданными. Но мы ему поможем… Видел Рустама? Ни одного стона… Сукин сын!.. Эти крестьяне убийцы… Ты не думай, что мы их напрасно наказываем. Они убили трех баев, разорили богатейшее поместье… Но ничего… Усмирим мы их… Ты не думай…
Смотритель не договаривает — его прерывает необычный многоголосый шум, доносящийся из глубины двора.
В контору вбегает один из надзирателей, бледный, растерянный…
— Ваше благородие… В первом отделении неблагополучно… Вышибают двери…
Смотритель окончательно сгибается, руки сильнее трясутся, и последние капли крови отливают от лица.
Из окна камер видны толпы бунтующих арестантов.
Мелькают полосатые халаты, сжатые кулаки, возбужденные лица; черные и седые бороды, и все громче и яростнее несутся вопли, проклятья и угрозы восставших.
Из маленького караульного домика выскакивает офицерик. Он крепко сжимает в дрожащей руке саблю, и в его небольших серых глазах трепещет страх.
— Сигизмунд Викентьевич, что делать? Вы слышите?.. Они сейчас вырвутся…
— Не знаю… Ей-богу, не знаю… Надо прокурору доложить… Надо…
Смотритель опять не договаривает: надзиратели и среди них Брындюков.
— Ваше благородие…
— Дайте знать коменданту, — задыхаясь, Кастецкий, обращаясь к офицеру.
Бунт разрастается. Угрожающие крики, вырываясь из окон тюрьмы, несутся по двору и выкатываются из ворот на улицу.
В полдень прибывает рота солдат, окружает тюремный корпус.
Раздаются один за другим два залпа, после чего наступает тишина…
Из Сенцян прибывает на имя начальника ташкентской тюрьмы новый паспорт сроком на один год. Я почти свободен, но окончательно уйти отсюда не могу: Кастецкий болеет вторым запоем.
Волею судеб становлюсь заместителем начальника.
Получаю пакеты, распоряжения, приказы, складываю все эти бумаги в одну кучу в ожидании выздоровления Сигизмунда Викентьевича.
Стоят жаркие безветреные дни. Уже созревают абрикосы, и горячим дыханием обдает землю приближающееся лето.
Всеми помыслами рвусь на свободу. Тюрьма противна до омерзения. Единственно, что облегчает мое пребывание здесь, — это возможность заниматься сочинительством.
Вначале я выдумывал какую-то сверхъестественную королеву великой страны, заступающуюся за женщину.
Эта королева издает закон о равноправии женщин и об уничтожении брачных уз.
Однако с первых же написанных страниц убеждаюсь, что моя королева никуда не годится, ибо она не живая, а выдуманная. И я скромно ухожу из дворца и вхожу в кухню обычного мещанского дома. Там нахожу горничную и заставляю ее отказать жениху — скромному столяру. Свой отказ она объясняет тем, что не хочет связать себя навеки с мало знакомым человеком, а предлагает ему пожить просто, вне закона. Столяр поражен, возмущен, но в конце концов не в силах устоять перед чарами моей героини и соглашается связать свою судьбу с судьбой этой смелой женщины, не прибегая к помощи церкви.
Рассказ кончается трагически. После трехлетнего сожительства герой из ревности убивает героиню — первую ласточку, пропевшую песнь о женской свободе.
Пользуясь запоем моего начальника, я сижу за письменным столом в канцелярии, совершенно забросив конторскую работу, и все время только и делаю, что исправляю и перечитываю свою «Горничную».
Время идет, запой продолжается. Тоска по воле с такой силой овладевает мной, что плачу с отчаяния. А мой паспорт лежит здесь на письменном столе и дразнит меня.
Невольно в голове зарождается мысль о побеге. Ведь ничего нет легче: прячу паспорт в карман, выбираю удобную минуту, когда калитка открыта и когда часовой с чисто туркестанской наивностью идет на кухню к Федосеевне, чтобы напиться воды, незаметно выхожу на улицу и — будьте здоровы… Не поминайте лихом…
Думаю об этом сначала робко, издалека, а потом постепенно осваиваюсь с этой мыслью. Желание крепнет, и с каждым, днем усиливается мое нетерпение. И наконец наступает решительный момент.