История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11
Шрифт:
Довольная этим объяснением, она пригласила меня вместе с аббатом обедать завтра в очаровательном доме, который она называла Вико, принадлежащем ей, в сотне шагов за городом. С возрастом меня все больше привлекал в женщинах ум. Он становился той основой, в которой нуждались мои притупившиеся чувства, чтобы прийти в движение. С мужчинами, чей темперамент противоположен моему, происходит обратное. Мужчина чувственный, старея, желает только вещественного, женщин, изощренных в упражнениях Венеры, а отнюдь не философских рассуждений. Я сказал Сьякчери, выходя от маркизы, что если я остаюсь в Сиене, она будет единственной, кого я буду видеть, и пусть будет то, что угодно Богу. Аббат Сьякчери счел в этом случае необходимым меня просвещать. Он показал мне в эту неделю все, что достойно быть увиденным в городе, и всех людей литературы, которые согласились отдать мне визит. К вечеру он отводил меня в дом, где, как он мне говорил, не принято было заниматься делами серьезными; никакой знати, никаких представлений; говорили, чтобы посмеяться, пели,
— Как, это вы?
Я читал стансы, что она напечатала во славу Метастазио. Я сказал ей это, она поднялась и пошла поискать ответ, который собственноручно написал ей этот бессмертный поэт. В восхищении, я говорил теперь только с ней, и вся ее некрасивость исчезла. Если утром у меня завязались нежные отношения с маркизой, теперь я стал фанатичным поклонником Марии Фортуны. Направляясь с Сьякчери в свою гостиницу, я тысячекратно благодарил его за удовольствие, которое он мне доставил. В этой девушке случайно открылся поэтический гений и за три года он возрос до такой степени. Я спросил у него, импровизирует ли она на манер Кориллы, и он ответил, что она бы хотела, но что он не хочет это ей позволить, потому что, как он сказал, было бы ошибкой так портить эту девушку.
Сьякчери, ужиная со мной, легко меня убедил, что испортил бы свою ученицу, позволив ей делать импровизации, потому что я был того же мнения. Ум поэта, взявшегося говорить о каком-то предмете в стихах, не продумав этого заранее, может породить хорошую мысль только случайно, потому что, хотя его суждение связано с предметом, который обсуждается, он чаще всего направлен на рифмы, в плену которых он оказывается, несмотря на прекрасное знание языка, на котором говорит. Он оказывается вынужден следовать за первой же рифмой, которую предоставляет ему случай, и не имеет времени искать более свойственную ходу его мысли, он не может сказать того, что хотел бы, и говорит то, чего сказать не хотел, и не сказал бы, если бы его не заставило сделать это перо в его руке. Импровизация у греков пользовалась некоторым уважением только потому, что греческая поэзия, как и латинская, чужда рифме. Она скорее тяготеет к прозе. Отсюда проистекает, что наши большие латинские поэты хотели бы говорить стихами, но стихи получаются вялыми, которых они потом стыдятся. Гораций часто проводил ночь без сна в поисках сильного стихотворного выражения того, что он хотел бы высказать, и когда он его находил, он записывал его на стене и засыпал, успокоенный и довольный… Стихи, которые не стоили ему ничего, были прозаическими, которыми он в основном пользовался во многих из своих Посланий ('Epitres ). Отсюда мы можем понять, что латиняне, как и греки, слышали во всех своих словах силу первого слога даже в двухсложных словах; истина, которую мы не можем понять, состоит в том, что «sine» [43] это слово из двух усеченных слогов; но мы не понимаем в этом смысла, когда осознаем, что не сможем произнести его иначе, когда два слога этого слова будут долгими.
43
без — ит.
Я привел это рассуждение, потому что оно целиком принадлежит аббату Сьякчери, ученому и замечательному поэту. Он признался мне, что влюблен в свою некрасивую ученицу, и что он этого никак не ожидал, когда начал учить ее писать стихи. Я сказал, что легко этому поверю, потому что sublata lucerna [44] ,
— Никакая не sublata lucerna, — сказал он, — я влюбился в ее лицо, потому что оно неотделимо от нее самой.
44
свеча высока…
Я полагаю, что тосканцу легче писать на прекрасном поэтическом языке, чем итальянцу из другой провинции, потому что он с рождения владеет прекрасным языком, а тот, на котором говорят в Сиене, еще более нежный, обильный, грациозный и энергичный, чем флорентийский, несмотря на то, что тот претендует на первенство, и это происходит как раз вследствие его чистоты, которой он обязан своей Академии, как и своим богатством, откуда проистекает, что мы трактуем предметы гораздо с большим красноречием, чем французы, имея в своем распоряжении большое количество синонимов, в то время как с трудом можно найти и дюжину в языке Вольтера, который смеется над теми из своих соотечественников, которые говорят, что это неправда, что французский язык беден, потому что у него есть все слова, которые ему необходимы. Тот, кто имеет только то, что ему необходимо — беден, и упрямство Французской Академии, не желающей принимать иностранные слова, указывает только на то, что гордость идет в ногу с бедностью. Мы продолжаем брать из иностранных языков все слова, что нам нравятся, нам нравится становиться все богаче, мы находим даже удовольствие в том, чтобы обворовывать бедняка — это свойство богатого.
Маркиза Гижи дала нам тонкий обед в своем красивом доме, архитектором которого был Паладио. Сьякчери предупредил меня по дороге туда не говорить об удовольствии, которое я испытал накануне у Ла Фортуна, но маркиза сказала ему за обедом, что уверена, что он меня туда отвел, и он не смог этого отрицать. Впрочем, я не коснулся в разговоре с ней всего того удовольствия, которое получил, воздав, впрочем, хвалы большому таланту его ученицы.
— Стратико, — сказала мне она, — тоже восхищен ею, как и вы, и, прочтя кое-что из ее вещей, я вполне отдаю ей должное; к сожалению, в этот дом можно ходить только тайком.
— Почему это? — спросил я, слегка ошеломленный.
— Почему, — спросила она у Сиакчери, — вы не сказали ему, что это за дом?
— Я не счел это необходимым, потому что ее отец и мать никогда там не показываются.
— Я это знаю, но все равно.
— Кто же ее отец и мать? — спросил я у него. Он не палач, полагаю.
— Хуже. Он барджелло — начальник полиции. Вы понимаете, что невозможно, чтобы иностранец приходил к нам и в то же время захаживал в этот дом, либо он никогда не найдет себе доброй компании. Это не предубеждение, потому что для порядочного человека, каким должен быть барджелло, он должен все время оставаться человеком своей профессии, и никакого сообщения между приличными домами и его домом происходить не должно.
Я увидел, что Сьякчери был немного огорчен этим заявлением, которое было вполне правдоподобно, и я счел своим долгом сказать, что зайду туда еще только раз, накануне своего отъезда, чтобы попрощаться с любезным семейством, о котором никак нельзя было подумать, что оно принадлежит семейству человека такой профессии.
Маркиза сказала, что ей на прогулке показали его дочь, ту, что красивая, которую она нашла действительно изумительно красивой; она добавила, что жаль, что такая совершенная красавица, с безупречными манерами, может надеяться выйти замуж только в другом городе, за человека той же профессии. Я сказал, что знал Колтелини, сына или брата барджелло Флоренции, который должен состоять на службе у императрицы России в качестве ее поэта, и что я хочу ему написать, чтобы предложить ему этот брак, и маркиза сочла это вполне приличным. Этот Колтелини, которого я знал в Вене у Кальзабиджи, обладал некоторыми редкими качествами. Мне сказали, что он умер. Во всей Италии нет никого более ненавистного, чем барджелло, за исключением Модены, где знатные бараны захаживают в его дом и прекрасно едят с ним за одним столом; это поразительно, потому что барджелло по своей профессии должен быть шпионом, лгуном, человеком фальшивым, мошенником и всеобщим врагом, потому что состояние презираемого заставляет его ненавидеть тех, кто его презирает.
В таких беседах протекли все восемь дней, что я провел в Сиене с маркизой Гижи и Сьякчери, который познакомил меня со всеми профессорами. Анатом Табарани подарил мне свой труд, и я дал ему свой. Мне показали в Сиене графа Пиколомини, если не ошибаюсь, человека литературного, умного и очень любезного, странного настолько, что он проводил шесть месяцев в году у себя, никуда не выходя, не принимая никаких визитов, ни с кем не говоря, даже со своими слугами, занятого все время чтением и письмом; но остальные шесть месяцев он вознаграждал себя, проводя их все время в обществе, болтая повсюду с утра до вечера. Он был кавалером Сен-Этьен, и, быть может, он еще жив.
Маркиза пообещала мне приехать летом в Рим, где у нее был более чем интимный друг в Биакони, который покинул профессию врача, чтобы стать поверенным в делах Саксонского двора. Она действительно приехала в Рим, но я с ней не увиделся. Накануне моего отъезда возчик, который должен был отвезти меня одного в Рим и договорился со мной об этом и не мог распоряжаться вторым местом в коляске без моего позволения, пришел спросить меня, не желаю ли я принять компаньона в путешествие, что позволит мне сберечь три цехина.