Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
— Неужели вы серьезно можете думать, что, предлагая вам эту розу, я хотела объясниться в любви?
Фаусто Сильваньи секунду смотрел на нее, и та же бледная улыбка скользила по его губам.
Бедная маленькая волшебница, вынужденная под этим звериным натиском выйти из заколдованного круга чистой радости, невинного опьянения, в котором она бездумно порхала! И вот теперь, чтобы доказать всем этим разбушевавшимся вожделениям невинность подаренной розы, невинность сумасшедшей радости одного вечера, она требовала от него отказа от любви, которая длилась бы всю жизнь, ответа сейчас и навсегда, ответа, который заставил бы
Он встал и, посмотрев с холодной строгостью прямо в глаза этим людям, сказал:
— Не только я не могу этому поверить, но будьте уверены, что никто никогда этому не поверит, синьора. Вот ваша роза; я не могу, бросьте ее сами.
Синьора Лючетта взяла не очень твердой рукой розу и бросила ее в угол.
— Вот так… спасибо… — сказала она, только теперь хорошо поняв, какое чувство вместе с этой розой, расцветшей на мгновение, она выбрасывает из своей жизни навсегда.
Сицилийские лимоны
— Здесь живет Терезина?
Слуга, еще в одной рубашке, но уже с пристегнутым к ней высоким крахмальным воротничком, смерил взглядом юношу, стоявшего перед ним на лестничной площадке: юноша был одет по-деревенски, воротник его грубого суконного пальто был поднят до ушей; в одной багрово-красной руке, одеревеневшей от холода, он держал грязный мешок; в другой — для равновесия — старый чемоданчик.
— Терезина? А кто это? — спросил слуга в свою очередь, удивленно подняв густые, сросшиеся брови, которые казались усами, сбритыми с губ и приклеенными на лоб, чтобы не потерялись.
Юноша сначала тряхнул головой, чтобы сбросить с носа капельку, потом ответил:
— Терезина, певица.
— А, — удивленно воскликнул слуга с иронической улыбкой. — Вы ее так называете, без всяких церемоний — Терезина? А сами кто будете?
— Здесь она или нет? — спросил юноша, хмуря брови, и хлюпнул носом. — Скажите ей, что приехал Микуччо, и дайте мне пройти.
— Сейчас нет никого, — ответил слуга с застывшей на губах улыбкой. — Синьора Терезина Марнис еще в театре, и…
— А тетя Марта? — прервал его Микуччо.
— А, вы племянник?
И слуга немедленно стал очень вежлив.
— Тогда пожалуйте, пожалуйте. Никого нет дома. Ваша тетя тоже в театре. Они не вернутся раньше конца спектакля. Это бенефис вашей… как вашей милости приходится наша синьора? Кузина, должно быть?
Микуччо смутился и немного помолчал.
— Я не… нет, я не двоюродный брат, по правде сказать… Я… я Микуччо Бонавино; она знает. Я нарочно приехал из деревни.
При этом ответе слуга счел правильным не титуловать юношу «ваша милость» и просто обращаться на «вы»; он провел Микуччо в темную комнатку около кухни, где кто-то ужасающе храпел, и сказал:
— Садитесь. Я сейчас принесу лампу.
Микуччо сначала посмотрел в ту сторону, откуда доносился храп, но ничего не мог разобрать; потом стал смотреть в кухню, где повар вместе со своим помощником готовил ужин. Смешанный запах варившихся кушаний охватил его — Микуччо слегка опьянел и почувствовал головокружение. Он почти ничего не ел с утра, а приехал из Мессины: целые сутки по железной дороге.
Слуга принес лампу, и тот, кто храпел за занавеской, перегораживавшей комнату от одной стены
— Кто здесь?
— Эй, Дорина, вставай, — позвал слуга. — Ты же видишь, что здесь синьор Бонвичино.
— Бонавино, — поправил Микуччо, дуя себе на пальцы.
— Бонавино, Бонавино, знакомый синьоры. Ты здорово спишь. Я должен накрывать и не могу делать все сразу, понимаешь? Разве управишься следить за поваром, который ничего не умеет, и за всеми, кто приходит!
Слышно было, как кто-то потягивается, протяжно и звонко зевая, затем в ответ на протест слуги раздалось чиханье, словно от внезапно пробежавшего холодка, и слуга ушел, воскликнув:
— Ну ладно!
Микуччо улыбнулся и проводил его взглядом, пока тот шел через полутемную комнату вплоть до ярко освещенного зала в глубине, где стоял великолепный стол; Микуччо изумленно залюбовался этим столом, пока храп снова не заставил его обернуться и посмотреть на занавеску.
Слуга, с салфеткой под мышкой, приходил и уходил, ворча то на Дорину, продолжавшую спать, то на повара, должно быть нового, приглашенного специально на этот вечер и надоедавшего ему постоянными вопросами. Микуччо, чтобы не раздражать слугу, решил не спрашивать его ни о чем, что приходило в голову. А может быть, все же надо было сказать или дать понять, что он жених Терезины, но ему почему-то не хотелось говорить об этом; может быть, он боялся, что тогда слуге придется относиться к нему, Микуччо, как к хозяину, а одна мысль об этом уже смущала его, потому что этот слуга был так развязен и элегантен даже без фрака. Но все же как-то раз, когда тот проходил мимо, Микуччо не удержался и спросил:
— Простите…, а чей это дом?
— Наш, пока мы здесь живем, — торопливо ответил слуга.
Микуччо только покачал головой. Черт возьми, так это правда! Богатство завоевано! Ну и дела! Этот слуга, казавшийся важным господином, повар, помощник повара, Дорина, храпевшая за занавеской, — всеми ими распоряжается Терезина. Кто бы это мог подумать?
Микуччо мысленно представил себе убогий чердак в далекой Мессине, где жила Терезина со своей матерью. Если бы не он, то пять лет назад на этом заброшенном чердаке и мать и дочь умерли бы с голоду. И ведь это он, Он открыл сокровище — горло Терезины. Она постоянно пела, как воробей на крыше, не зная о своем сокровище; пела с досады, пела, чтобы не думать о нищете, с которой Микуччо боролся, несмотря на враждебное отношение его родителей, и в особенности — матери. Но разве он мог бросить Терезину в таком состоянии после смерти ее отца? Бросить, потому что у нее ничего не было, а у него — худо ли, хорошо ли, — но все-таки было местечко флейтиста в городском оркестре. Разве это причина? А сердце?
Ах, это было внушением свыше, голосом судьбы — эта внезапно вспыхнувшая мысль найти применение ее голосу, на который никто не обращал внимания, мысль, явившаяся в великолепный апрельский день у чердачного окна, обрамлявшего яркую лазурь неба. Терезина напевала страстную сицилийскую песенку; Микуччо помнил еще ее нежные слова. В этот день Терезина грустила о недавно умершем отце, горевала из-за упорного сопротивления его родителей; и он тоже, помнится, был грустен до того, что слезы подступали к глазам, когда он слушал, как она поет. А ведь он столько раз и раньше слышал эту песенку; но чтобы ее так пели — не слышал никогда.