Иван Болотников Кн.2
Шрифт:
Пять лет без матушки и тятеньки Илейку нянчила, а тут как-то Иван Великий в избу зашел.
— Девка ты, чу, добрая. К рукоделью мастерица, в стряпне горазда. Выходи за меня. Авось не хуже людей проживем. Сына же твово не обижу.
Не обидел! Худым словом не попрекнул. На одно лишь сетовал:
— Вижу, не быть тебе, Илейка, колокольным мастером. А ремесло бы доброе, людям нравное… Не ведаю, к какому мастеру отдать. Может, к кожевнику?
Но ни к кожевнику, ни к кузнецу, ни к хамовнику Илейку не тянуло. Манили же его ребячьи потехи и гульбища,
— Уйми свово мальца, Ванька! В бочку со смольем факел кинул. Едва хоромы не спалил, абатур! Намедни же на Оке сеть поставил, так околотень твой и тут напаскудил, всю рыбу выпустил.
— Это как? — откровенно полюбопытствовал отчим.
— Да так! — бушевал Кравков. — Мырнул под сеть и ножом полоснул. Да кабы в одном месте. Весь невод изрезал, поганец!
— Нешто один управился?
— С огольцами. У твово абатура цела артель пакостников. Дело ли, Ванька? Твой дьяволенок всему Мурому осточертел!
— Ну ты уж молвишь, Сумин. «Всему Мурому». Малец от горшка два вершка. Глянь на него — ни росту, ни силенки. Ему ль атаманить? Навет, — защищал пасынка Коровин.
— Наве-е-ет? — багровел сын боярский. — Да я твово охломона за руку ухватил, когда он факел в смолье кинул.
— Чего ж не привел? — в глазах Ивана Великого дрожали смешинки.
— Приведешь, волчонка! Ишь, как меня зубами жамкнул. Попадется — вусмерть забью. Так и ведай, Ванька! Ишь распустил пригулыша!
— Но-но, буде, — хмурился отчим. — Ты оного не трожь. Илейка мне за сына. Не трожь!
— А коль за сына, так приглядывай. Неча ему лихоимничать. И смолье, и невод денежек стоят. Аль в убытке мне быть, Ванька?
— В убытке не будешь, — отчим шел в избу за деньгами.
Илейке же строго выговаривал:
— Негоже, чадо. То дело недоброе. С чего бы ты на Кравкова ополчился?
— Ордынец он! — сверкая черными глазенками, кричал Илейка. — Андрюху, дружка моего, поймал и вниз головой на ворота повесил. Андрюха едва не помер. Худой человек!
— Мал ты еще, чадо, чтоб людей хулить. Вот подрастешь, тогда и суди. Да и то не вдруг распознаешь. Рысь, брат, пестра сверху, а человек… В чужую душу не влезешь.
Отчима не стало, когда Илейке пошел четырнадцатый год: угорел в Литейной избе. Мать постриглась в Воскресенский монастырь и вскоре преставилась после тяжкого недуга.
Остался Илейка с немощной, дряхлой бабкой Минеихой, матерью Ивана Коровина.
— Пропадем, чадо, — тяжко вздыхала бабка.
В Фомино заговенье зашел в избу нижегородский купец Тарас Грозильников, много лет знавший Коровина. Купец наведался в Муром на пяти подводах: приехал за колоколами для нижегородских храмов. Услышав о смерти Ивана Коровина, сожалело молвил:
— Добрый был мастер.
— Худо ныне у нас, батюшка, — запричитала Минеиха. — Сироты мы. Вот и я скоро на погост уберусь.
Тарас Грозильников
— Поедешь ко мне в Нижний?
— Поеду, дядя Тарас, — охотно согласился Илейка. Его давно манили новые города. Он и сам помышлял убежать из Мурома.
В шестнадцать лет стал Илейка сидельцем торговой лавки. «И сидел он в лавке с яблоками да с горшками».
Года через два довелось Илейке и на Москве побывать. Тарас Епифаныч, беря с собой Муромца, строго наставлял:
— В Белокаменной не зевай. Москва, брат, бьет с носка, ушлый живет народец. Особо на торгу держи уши топориком. Чуть что — объегорят. Шишей да шпыней — пруд пруди. И такие, брат, воры, что Из-под тебя лошадь украдут.
— Не оплошаю, Тарас Епифаныч, — заверял Илейка.
С полгода на Москве в лавке просидел, и ни разу впросак не попал. В свободное же время толкался по торгам и площадям, дивился. На Москве народ шебутной, отовсюду слышались бунташные речи. Посадская чернь негодовала на бояр и царя, толковала о Дмитрии Углицком.
Мятежных людей ловили стрельцы и земские ярыжки, тащили в Разбойный приказ, били кнутом, нещадно казнили на Ивановской площади.
Но чернь неустрашимо дерзила, исходила ропотом.
«Удал народ! — восхищался Илейка. — Ни бояр, ни царя не страшится. В Новгороде куда улежней».
Но и в Нижнем участились воровские речи. Ремесленный люд хулил воевод и приказных дьяков, судей и земских старост.
Нет-нет да и полыхнет по Новгороду бунташный костерок. Тарас Грозильников недовольно говорил:
— Неимется крамольникам, ишь распоясались. Приказных дьяков начали побивать, на боярские дворы петуха пущать… Ныне гляди в оба, народ и на купцов злобится.
Илейке надоело сидеть в лавке. Подмывало в кабаки, на гульбища, к молодым посадчанам, дерзившим нижегородским воеводам и дьякам.
Тарас Грозильников то подметил:
— Среди горлопанов тебя примечали. На торгу, вкупе с голодранцами, больших людей города хулил. Гляди, парень, до темницы не докатись. Коль еще услышу о тебе недоброе, сам к воеводе сведу. Мне экий сиделец не надобен.
Недели через две, покинув купца, Илейка пристал к ватаге гулящих людей. Те шатались по городам, похвалялись:
— Мы люди вольные, ни купцу, ни барину спину не гнем. Куда хотим, туда и идем.
Ходили десятками, сотнями, задирали прохожих, буянили в кабаках. Пропившись, спускались с нижегородского угора к Волге, осаждали насады и струги, весело кричали:
— Эгей, купцы тароватые, примай в судовые ярыжки! Много не возьмем. Нам лишь на харчишки да чарочку в день.
Илейка угодил в «кормовые казаки» на расшиву ярославского купца Козьмы Огнева, снарядившегося с товарами в Астрахань. И с того дня началась для Муромца бродяжная жизнь. Где только не удалось побывать! На Волге, Каме, Вятке, в Казани, Астрахани… Казаковал, бурлачил, нанимался к купцам, кормясь тем, что «имал де товары у всяких у торговых людей холсты и кожи, продавал на Тотарском базаре и от тово де давали ему денег по пяти и по шти».