Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
Якова тянуло куда-то в глухомань, а куда — он и сам не знал. В таинственной синеве пармы чудились ему вечные загадки, непонятные инстинкты леса, которых еще никто не умел разгадать…
Зато потом, возвращаясь с богатой добычей, было что вспомнить, чем обрадовать сестру, а деревня становилась милее и звала к себе.
Вот и околица.
— Чьи-то новые прясла из свежих жердей жадно протянулись к берегу, отхватив клок общественного выгона. Стало быть, по-прежнему жадничают люди. Ну да ничего! Землей тут не разбогатеешь. Глаз нужен, сметка, выносливость да терпение…
Яков в последний раз подкинул на спине лаз, огляделся и, выбрав в изгороди подходящее место, перешагнул, направляясь к дому. Сразу позабылись дальняя дорога, пароход, чернобурка, ссыльный из трюма, правда и кривда человеческие… Он вошел во двор и закрыл за собой скрипнувшие ворота.
Вот и конец странствиям до самой осени. Что ни говорят люди, а хорошо все-таки иметь на суровой, неуютной земле свой двор!
Воробей с серенькой воробьихой засуетились на теплом, обомшелом взвозе и бросились под застреху с пучками соломинок: гнездо замышляют свить. Вейте! В растворенном настежь сарае спокойно, по-домашнему вздохнула корова. У крыльца проклюнулась первая травка — подорожник. На высоком крыльце на лавке стоит с осени знакомая бадья… Хорошо!
«Нет, не то. Плохо, двор опустел!» — полоснула его мысль о собаке. Хороший был пес, и отчего околел, понять невозможно. Правда, старый был, да ведь иные живут и дольше… Теперь придется нового заводить, учить в лесу — без собаки какой он охотник!
Яков шагнул по скрипучим порожкам в чулан — пахнуло знакомым устоявшимся запахом овчинной мездры-кислятины и старого мха. Двери в летнюю хоромину были настежь раскрыты — лето. Заглянул туда и прошел в зимнюю боковушку.
— Агаш! — позвал он, устало присев на лавку и привалившись пухлым, горбатым лазом к стене.
Сестры не было. Яков перевел дух и неторопливо стал стаскивать с себя лаз. Ноги гудели, как сухая сосна под ветром. Сбросил разбитые и раскисшие тобоки, сунул босые ноги в меховые чуни и, напившись берестяным ковшиком пахучей холодной воды, нетерпеливо выглянул во двор.
— Агаш!
От ворот бежала здоровая, раскрасневшаяся девка-невеста. Она и не она. Словно ветер влетела на крыльцо, вцепилась в Якова сильными, располневшими руками, зачем-то пустила слезу.
— Ну, о чем ты? — сурово сказал брат. — По мертвым плачут, с горя… А ты, однако, здорова стала — не узнать. Хороша девка!
Она не слушала. Утирая радостные слезы, торопливо сунулась в печь, достала чугун, взяла с полочки деревянную миску с шаньгами, поставила на чистый, выскобленный стол. А Яков все смотрел на нее то сбоку, то со спины; Тю прямо в круглое лицо и удивленно покряхтывал:
— Ишь ты! Когда же успела, а? За зиму выходилась на целу четверть!
Старенький, насквозь простиранный дубас туго обтягивал полные, округлившиеся плечи Агаши и высокую грудь, толстая коса, свитая натуго, упруго вздрагивала на спине при каждом движении, а на круглой и белой шее дорогим украшением поблескивали дешевенькие материны мониста. Лицом Агафья в отца пошла — с тонким, птичьим носиком и строго вырезанным
Она уселась на скамью против него и жадно, пристально глядела на брата, пока он с хрустом дробил крепкими зубами глухариные косточки и, обсасывая пальцы, чуть не целиком глотал поджаренные шаньги. Он устало посапывал, как лошадь, дорвавшаяся до овса. У него двигались маленькие обмороженные уши и угловато вспухали желваки скул. А она радостно обнимала его взглядом заботливой матери и время от времени меняла на столе миски.
«Вернулся брат — проживем теперь», — улыбаясь чему-то, думала она.
— Пантелей приехал, — неожиданно для самой себя вдруг сказала Агаша и покраснела.
— Пантя? — брат насторожился.
— Пантя. Он недавно с Серегова вернулся.
— Ты к чему это? — Яков перестал жевать.
— Он ко мне два раза приходил… — несмело сказала она.
— Пантя не охотник. Голый как липка. К чему он?
— Ты не видел его?
— Не видел — и не надо! Я знаешь что ему скажу?..
Агаша подошла к печи и остановилась там, вцепившись
пальцами в ситцевую линялую занавеску. А Яков облокотился на стол, поковырял лучинкой в зубах, задумался.
Он бы многое сказал. Он скажет, дай только встретиться с Пантей.
Деревня Подор, как и многие другие на Вычегде, наполовину коми, наполовину русская. Те и другие живут дружно, а приезжих вовсе с охотой встречают: соперничества в лесу от них нет, зато иному какому-нибудь промыслу у пришлых всегда можно подучиться. Даже визингские пимокаты и пыелдинские портные от русских сноровку перехватили.
Но живут русские тяжело. От них тут и пошла лесорубная каторга. Охотиться не могут — за это и недолюбливает их Яков. Бабка давным-давно говорила ему: «Не гляди, что часом попадется вшивый роч, — у него нутро сильное. Он сам из своей кожи рукавицы шьет, ремни тянет…»
И еще рассказывала.
В давние времена, когда прадеды наших прадедов жили, пришел первый роч — монах Степан Храп — в Усть-Вымь с железным крестом и стал уговаривать коми поклониться кресту.
Стояла там, на берегу, вещая береза-жертвенник, и до последнего дня весь народ поклонялся березе. А Храп взял топор и начал рубить ее. Задрожали леса кругом, каждый листик плакал зеленой слезой, а из надруба кровь ручьем пошла. Страшно стало в лесах, но люди боялись Храпа. Лишь кудесник Пама решился спорить с монахом на прохождение через огонь.
Страшное было дело. Сложили люди в одну кучу сто возов валежа вместе с порубленной березой, подожгли невиданный костер — огонь до неба встал. От багрового пламени поднялся на свете небывалый ураган, а темный лес будто надвинулся со всех сторон, загудел в вершинах совиными крыльями.
Ждали люди, что пропадет Храп, ох как ждали, когда он перекрестился своим восьмиконечным крестом и шагнул в пекло… Но случилось неслыханное. Слабы ли оказались лесные духи, силен ли был новый бог, но сгорел Пама в костре, а Степан Пермский прошел невредимо…