Иван Кондарев
Шрифт:
Кондарев чувствовал, что его душит тоска, жалость по несбывшимся надеждам, но он не позволял себе превратить эту тоску в отчаяние. Как могла возникнуть в нем мысль о предопределении, о судьбе? Он вообразил, что может создать мирную и тихую жизнь. Христина предпочла Костадина, и все мечты рухнули. Завтра в городе станет все известно, его определенно уволят, и тогда мать и сестра останутся без всякой поддержки. А Христина скажет себе: «Хорошо, что я с ним порвала. Вот, оказывается, что он за человек!» Потом, разумеется, все раскроется, следователь поймет, что ошибся. Придется отвечать только за выстрел. Ну что ж! Стрелял потому, что в него стреляли…
От потери крови, боли и поднявшейся температуры Кондарев к рассвету впал в забытье. Керосиновая вонь стала нестерпимой, от духоты кружилась голова. Ему вдруг привиделось туманное весеннее утро. Свет проникает
Когда Кондарев проснулся, был уже день и светило солнце. Кто-то унес лампу. В коридоре постукивали деревянные сандалии, скрипела полуоткрытая дверь.
Кондарев посмотрел на ноги — бинт весь в крови. Боли почти не чувствовалось, но онемевшая раненая нога встревожила его, и он попросил часового позвать сестру. Та долго не шла. Кондарев пришел в ярость. Они хотят сделать его калекой! Что они, с ума сошли? Ухватившись за кровать, он попытался подняться и громко вскрикнул. Дверь открылась. Вошел фельдшер со скорбным небритым лицом — видно, решил носить сорокадневный траур по своему благодетелю.
— Чего вы хотите?
— Ночью рану перевязали кое-как. Я не позволю себя увечить. Вы ответите за все!
Фельдшер недовольно поморщился, то ли ему пришло в голову, что этому человеку он обязан пятьюдесятью тысячами левов, то ли его испугало бледное, лихорадочное лицо больного.
— Ну-ка, давайте посмотрим, — сказал он и приказал вызвать сестру, чтобы промыть рану. Потом сунул под мышку Кондареву градусник и пощупал пульс.
— Не тревожьтесь. Рана не опасная. Через две недели заживет. Ваша мать и сестра внизу* Если хотите сообщить им что-нибудь, я передам.
— Скажите, чтоб они не верили пустым разговорам и принесли чего-нибудь поесть. Вы, видно, собираетесь уморить меня
— Сейчас вам принесут чай, — сказал фельдшер.
Кондарев попросил открыть окно. Оставшись один после перевязки и напившись чаю, он несколько успокоился. Горький вкус во рту пропал, нервное напряжение постепенно ослабло, мысль прояснилась. Поверят ли мать и Сийка тому, что он убийца доктора? Ну, пусть даже и поверят, что из того? Завтра или послезавтра все узнают правду об этой дурацкой случайности, которая свалилась на его голову. Нет, не поверят — ни они, ни товарищи…
Кондареву захотелось выглянуть в окно, но страх, что рана опять откроется, заставил его остаться в постели; он принялся перебирать в памяти все, что случилось с ним со вчерашнего вечера: прогулка к мельнице, нападение, допрос. И чем больше подробностей восстанавливала его память, тем спокойнее он становился. «Сказать, зачем мы ходили, или не сказать — все равно. Меня будут кормить, я полежу, лишь бы нога осталась целой. А когда поправлюсь, посмотрим, как свести с ними счеты…» Кондарев устроился поудобнее и вдруг с удивлением заметил, что даже не вспоминает о Корфонозове. Почему его так раздражает бывший майор? Чем вызвана глухая неприязнь к нему? Кондарев попытался понять причину и вспомнил разговор, который они вели по дороге к мельнице. Ничего особенного Корфонозов не сказал. Он перечислял возможности восстания; как военный, подсчитывал силы, перечислял воинские части, которыми может располагать правительство. Кондарев связал эти рассуждения с планом Корфонозова создать тайный склад оружия у него в доме и почувствовал к нему недоверие. «Завел меня туда, из-за него меня и ранили… Ну, это уже малодушие», — прервал он себя, спеша прогнать нехорошее чувство к приятелю.
На обед ему принесли суп и жаркое. Кондарев поел и, почувствовав себя вдруг страшно усталым, захотел спать. Часового сменили. Из города доносился звон церковного колокола.
В четыре часа дверь палаты с шумом отворилась. Часовой кому-то отдал честь. Кондарев очнулся и увидел в проеме двери белый халат фельдшера. Рядом с ним стоял Александр Христакиев, из-за его спины выглядывал горбатенький секретарь.
— Принесите стул и какой-нибудь столик, — сказал Христакиев фельдшеру, прежде чем переступить порог.
Он был тщательно выбрит, в щегольском светлосером костюме, в белой шляпе-панаме и белых туфлях. По палате сразу же разнесся запах «Шипра». Осматриваясь, словно раздумывая, где лучше поставить стол и стул, следователь повернулся спиной к Кондареву и ни разу не взглянул на него.
Кондарев выпростал из-под одеяла руки и приподнялся на подушке. Он решил, что Христакиев, поняв свою ошибку, пришел освободить его, но следователь даже не поздоровался, несмотря на свою обычную вежливость.
— Надеюсь, вы успокоились. Вчера вы были слишком возбуждены, а это отнюдь не в вашу пользу, — заговорил наконец Христакиев.
Кондарев не ответил. Горбатенький секретарь, стоявший с портфелем в руках у двери, не отрывал от него любопытного взгляда.
— Доктор скончался сегодня утром. Вам не говорили? — неожиданно сообщил Христакиев.
— Вечная ему память.
— Все же он был хорошим врачом. Говорят, два месяца назад он вылечил вашу мать от воспаления легких. Вы, по-видимому, очень хладнокровный человек. Я считал вас вспыльчивым, но это неверно. Напротив, вы очень терпеливы. Мы, болгары, народ не сентиментальный. Духовная жизнь нам мешает, и мы посылаем ее к черту. Не так ли?
— Я психологией не занимаюсь, — ответил Кондарев, удивленный оживлением Христакиева и особенно его возбужденным и игривым тоном.
— Ну конечно, вам, материалистам, психология не нужна. Людей вы объясняете весьма просто. Ну, а для нас, буржуа, особенно таких, как я, психология необходима. Под психологией я понимаю отнюдь не приемный покой ощущений и рефлексов, как кто-то назвал экспериментальную психологию. Настоящая психология не может быть иной, кроме как метафизической, она даже наукой не может быть, так как не в состоянии охватить все виды характеров. А характеров господь бог сотворил столько, что хоть пруд пруди, — все так же оживленно продолжал Христакиев, посматривая на дверь, за которой находился часовой. — Как следователь я не могу стоять в стороне от подобных вопросов. Люди крайне интересны, и тому, кто хоть раз займется их расшифровкой, нелегко отказываться от этого. Трудное и опасное дело. Особенно если начать изучать самого себя. Чем больше рассматриваешь себя, тем больше себе нравишься, будто стоишь перед зеркалом, — добавил он с тихим смехом.