Иван Кондарев
Шрифт:
Новый год.
Не могу сказать, что я счастлив. Нет у меня вкуса к этому слову. Оно мне кажется каким-то женственным. Но я не ошибусь, если скажу, что мне очень радостно. Похоже, что X. полюбила меня так же, как я ее. Сердце мое раскрылось — и как много радости и восторженности оказалось во мне. Бренчу на мандолине, напеваю «Пурпур златой благодатного дня», шучу с директором, впавшим в детство от долгого общения с ребятишками. X. скучает, когда я говорю с ней о серьезных вещах. Она очень старается понять меня и смотрит на меня испуганно. Правда, мои нынешние мысли таковы, что я не могу найти для них более или менее доступной формы…»
На этом дневник Кондарева внезапно обрывался. Последние страницы тетради были вырваны, и фраза осталась незаконченной.
Христакиев откинулся на широкую спинку стула и забросил за нее руки. Дневничок произвел на него сильное впечатление, но он еще не мог осознать прочитанное, казалось, что некоторым записям он придает смысл, которого в них не содержится. «Возможно ли, чтобы двадцатипятилетний юнец додумался до этого? Вероятно, в его слова я вкладываю
Он снова перечитал те места, где говорилось о насилии и о морали, потом последнюю страницу дневника, вернулся к началу и, стараясь вникнуть в каждую мысль, прочел тетрадь еще раз. Теперь он убедился, что ни о какой проекции его собственных мыслей не может быть и речи. Все это и поразило и обеспокоило Христакиева — так бывает поражен человек, уверенный, что тайна известна только ему, и неожиданно узнавший, что ею владеет кто-то еще. Христакиев понял, что его мнение о Кондареве было поверхностным, основанным на недостаточно глубоких наблюдениях и слишком общим. Дневник показал, что Кондарев гораздо интеллигентнее, чем он думал, иначе вряд ли учителишка в таком возрасте самостоятельно пришел бы к подобным взглядам. Особенно поразили Христакиева те записи дневника, где говорилось, что добро и зло — это одно и то же, а также мысль о величии цели и масштабе идеи. В глубине души Христакиев и сам был близок к такой точке зрения. Он считал жизнь явлением аморальным и любил говорить: «Жизнь и мир аморальны и именно поэтому нуждаются в морали». Само общество, по его мнению, покоилось на разных вымыслах, вызванных к жизни необходимостью, для чего и были созданы юридические нормы и государство, как наивысшее выражение этой необходимости и стремления людей к объединению и взаимопониманию. Смысл жизни равен нулю, потому что в существовании самого человечества тоже нет никакого смысла. Подобные взгляды сложились у Христакиева довольно давно по тем или другим причинам и настолько незаметно для него самого, что до сих пор он вряд ли придавал им серьезное значение. Эти взгляды не нарушали его душевного покоя и не мешали наслаждаться жизнью, напротив, они помогали ему увереннее идти к цели, не стесняясь в средствах. Как он дошел до такого нигилизма, Христакиев и сам не знал и не пытался дать себе в этом отчет, хоть и помнил отдельные моменты своей жизни, когда началась эта «переоценка ценностей». Одним из них был тот день, когда он как член военно-полевого суда должен был поставить свою подпись под смертным приговором. Тогда, пытаясь заглушить совесть, он решил, что совесть не что иное, как страх, а жизнь лишена смысла. Его следовательская служба в значительной мере помогла ему «переоценить» и человека. Для Христакиева человек был «божественной свиньей». «Рождаемся мы поросятами, юношами приближаемся к богам, а состарившись, превращаемся в свиней», — любил говорить он. Другими причинами возникновения подобных мыслей были беспорядочное чтение, положение в семье и война. Чтение философских сочинений, изувеченных сокращениями и переведенных случайными людьми с сомнительной целью, и недолгое пребывание в Германии сделали его своего рода философом-дилетантом, а домашняя обстановка уже в ранние годы показала ему оборотную сторону жизни. Мать, которую Христакиев очень любил, долгие годы лежала парализованная, с умственным расстройством, и это очень тяжело отразилось на его душевном состоянии и нравственном развитии. Отец, со своей стороны, постарался внушить сыну свою мрачную житейскую философию, и с детских лет Христакиев начал чувствовать себя одиноким и отчужденным.
Несмотря на все это, в нем жила потребность в каком-то духовном начале. Исповедуя подобные взгляды (Христакиев был уверен, что другие люди не могут их постичь), он в глубине души испытывал необходимость в духовной жизни. Христакиев был музыкален, воображал себя эстетом и очень старался во всем придерживаться эстетических норм. А однажды даже заявил в дружеской компании, что он второй эстет в Болгарии после старика Любена [89] и что «если нам не дано постичь смысл и суть вещей, то мы по крайней мере можем видеть их форму», что «эстетика — такая же необходимость, как и законы». Другой особенностью Христакиева был совершенно несовместимый с его взглядами патриотизм. Как он возник — объяснить трудно. Возможно, еще в раннем детстве, когда каждый базарный день в дом его отца приходили крестьяне из горных деревушек в высоких овчинных шапках и серых безрукавках, в нем возникло господское чувство, эти добрые люди, приносившие отцу подарки, казались ему чем-то вроде беспомощной паствы, которую он должен охранять и наставлять на верный путь. Бог знает почему, но Христакиев был патриотом, по-своему любил народ, верил, что понимает его, и намеревался служить ему всеми силами.
89
Старик Любен — имеется в виду Любен Каравелов. По — своему толкуя революционно-демократические эстетические взгляды Каравелова, Христакиев выдвигает на первый план его требование воспитывать у людей любовь к прекрасному, в том числе учить их красиво и со вкусом одеваться.
Дневник Кондарева всколыхнул и вынес на поверхность его самые задушевные мысли.
«Что отличает людей друг от друга? — спрашивал он себя, поднявшись из-за стола и расхаживая по просторному кабинету с вылинявшими шторами и старомодными ореховыми карнизами. — Независимо от взглядов у каждого есть свои цели, склонности, характер и способности. Но самое главное — это цели и стремления, потому что они выражают сущность человека и все его остальные качества. Это так. И моральные оценки служат нашим целям — Кондарев прав. Похоже, он сумел понять это, раз приравнял ценность 286 отдельной человеческой жизни к нулю. На фронте человек неминуемо приходит к такому антигуманному выводу… Нужно либо верить (пусть смутно, пусть хоть условно) в некий божественный
Кондарев хочет разрушить не только государство, но и общество, потому что, как и многие другие, воображает, что сумеет создать новый, справедливый порядок, а он, Христакиев, слава богу, имеет достаточно здравого смысла, чтобы видеть все безумие и самообман этих людей. Своеволие возможно только в рамках, установленных и освященных вековым опытом и законами природы. Вне этих рамок оно неминуемо ведет к деспотизму, то есть к тому самому своеволию, против которого восставал князь Левищев, к своеволию, организованному революционной теорией и сопровождаемому демагогией и голодом! Эти люди узнали страшную и голую тайну и спекулируют ею среди масс, не понимая, что таким образом подготавливают приход на землю самого страшного отчаяния, по сравнению с которым прежняя мировая скорбь покажется насморком! Они хотят превратить человеческое общество в муравейник, свободу — в монашескую епитимью, хлеб — в религию, а вечность — в производственный план. Их равенство — насилие, а материалистические теории — надругательство над жизнью! Христакиев полагал, что знает этих людей как никто другой. Ненависть к ним приводила его в настоящее исступление, но он скрывал ее, облачая, как и все свои тайные чувства и мысли, в пристойную форму, или молчал, чувствуя, что еще не пришло время ее выказать. О, Александр Христакиев тоже знал эту скорбную и простую тайну, но он никогда не будет столь легковерным, чтобы проповедовать ее голодным! Человечество нуждается во лжи, чтобы не истребить самое себя, и этой лжи, этой великой силе жизни, служит своей божественной игрой даже свет!..
Христакиев все быстрее ходил по кабинету. В его стеклянно-серых глазах видна была решимость, красивый рот был плотно сжат, что-то похожее на гордое страдание осеняло его бледное лицо, осунувшееся из-за бессонной ночи. Он снова сел за стол, чтобы обдумать дело со всех сторон. Не оставалось ничего другого, как продолжать следствие в том же направлении. Привести это ни к чему не могло — убийц доктора Янакиева, может быть, так и не удастся найти, но Христакиева это мало тревожило, он даже не спрашивал себя, почему это ему так безразлично. Может быть, все дело было в его презрении к убитому, а может, цель следствия заслонялась другой, более важной — скомпрометировать коммунистов и раскрыть их тайны. Из тетрадки Кондарева ему почти ничего не удалось извлечь в пользу тезиса, что он и Корфонозов — убийцы доктора или что они прятали оружие, так что кроме револьвера и пустых гильз для обвинительного заключения не было никаких законных оснований. Оставалось одно — вести следствие «надлежащим порядком», как выражается пристав Пармаков, и искать новых доказательств участия Кондарева и Корфонозова в убийстве.
Христакиев вызвал секретаря, отдал ему кое-какие распоряжения и пошел домой. Там, не дожидаясь отца, пообедал и сразу же лег спать.
Из комнаты больной матери доносился тяжелый запах, распространявшийся по всему их большому дому. Стены давно уже не белились, темные коридоры не проветривались. Полы скрипели, по ночам на чердаке пищали и бегали мыши. Служанке не приходило в голову заняться уборкой, а заставить ее было некому, так как все уже привыкли к грязи и она никого не беспокоила.
В жизни каждого человека бывают случаи, которые разум отказывается анализировать — так очевидны и на первый взгляд бессмысленны эти происшествия, возникающие в результате нелепой случайности. Нечто подобное произошло и с Кондаревым. Сначала, услышав приказ остановиться, он подумал то же, что и Корфонозов: на них напали, потому что кто-то донес властям об их намерениях. И когда один из полицейских выстрелил, Кондарев ответил тем же, дав основание преследователям тоже открыть стрельбу. С этой ошибки все и началось. Когда его схватили, Кондарев понял, что его считают важным преступником, и замолчал, сознавая, что требовать объяснений бесполезно. В околийском управлении, однако, все разъяснилось. Кондарев успокоился, но ненадолго. К тому же мучительно ныла раненая нога. Из гордости и от пережитого унижения он отрицал, что стрелял, и не захотел объяснить следователю, куда ходил ночью. Показания он давал путаные, ничуть этим не смущаясь. Наоборот, все время, пока шел допрос, он саркастически улыбался и держался вызывающе, как человек, которому все безразлично. Появление Корфонозова наполнило его неприязнью, и он отказался признать, что Корфонозов был вместе с ним. Впрочем, все здесь противоречило здравому смыслу, и виной тому были боль и унижение. Начав лгать, Кондарев решил лгать до конца. Озлобление не прошло и в больнице, куда его отвезли в пролетке.
Из-за позднего времени и отсутствия фельдшера, вызванного к умирающему Янакиеву, а также из-за враждебного отношения двух сестер (они слышали от полицейских, что это убийца) Кондарева, несмотря на все его протесты, долго не перевязывали. Наконец одна из сестер промыла рану и уложила его в полутемной комнатушке, предназначенной для арестантов.
Боль в ноге усилилась, рана продолжала кровоточить. Лампа с закопченным стеклом разливала мутный свет, от нее тянуло керосином. Кондарев попросил полицейского открыть окно, но тот не согласился, и больному пришлось до утра дышать тяжелым, спертым воздухом. Кондарев лежал навзничь на жесткой и неудобной постели, а когда приподнимался, держась за спинку железной кровати, мог видеть только свою забинтованную ногу, вытянутую на сером, без пододеяльника, одеяле, да узкую, выкрашенную белым дверь, за которой сидел полицейский. Арестантская палата воскресила воспоминания о военной тюрьме под Прилепом, и в сознании внезапно возникло убеждение, что его жизнь, как-то независимо от собственной воли, давно уже приняла определенное направление. Судьба вела его за собой с того самого момента, когда он примкнул к восставшим солдатам, и с той поры жизнь его пошла как бы по заранее предназначенному пути…