Иван Кондарев
Шрифт:
Кондарев сурово взглянул на него и поежился. Надежда, что Христакиев пришел его освободить, испарилась.
— Я не настроен философствовать, — произнес он сухо.
— Я как раз другого мнения, — сразу же подхватил Христакиев. — Я считаю, что могу хорошо делать свое дело, только если буду хорошо знать задержанных и не буду им мешать узнать и меня. К этому я всегда стремлюсь. Выгода очевидна, и ошибок избежать легче. Если вам не хочется, чтоб это происходило в присутствии секретаря — он нужен, чтобы писать протокол, — можно попросить его выйти. Мы должны узнать друг друга, по крайней мере вы меня, потому что вас я уже хорошо знаю. — Христакиев подошел к двери, которая тут же открылась. В коридоре показались больничный писарь и санитарка — они несли стол и стул.
Показав, куда поставить стол, и сняв шляпу, Христакиев уселся. Секретарь сконфуженно повертелся, но, не найдя себе места, встал за спиной начальника.
— Балуков, выйди, я тебя потом позову, — сказал Христакиев, и секретарь послушно вышел из комнаты.
— Давайте просто побеседуем,
Кондарев сел в постели.
— Какое вы имеете право копаться в моей личной жизни? — гневно спросил он.
— Успокойтесь, успокойтесь. Как раз наоборот, закон дает мне право вмешиваться в личную жизнь каждого гражданина, находящегося под следствием. Вопрос важный, а в дневнике вашем нет ничего постыдного. О нем стоит поговорить.
— Что же вы хотите сказать?
— Это не так-то просто. Прежде всего — высказанные в вашем дневнике мысли. Большая их часть, должен признаться, делает вам честь. Да, да, я был чрезвычайно удивлен и даже, прочитав тетрадь, проникся к вам уважением, — сказал Христакиев с неопределенной улыбкой, которую можно было принять и за насмешливую. — Границы искренности у разных людей различны. Искренности, а не бесстыдства. Вы так много ожидали от этой женщины для своего будущего?..
Кондарев смотрел на него исподлобья и молчал, пытаясь угадать, во что может вылиться разговор.
— Уж не та ли это девушка, которая ходит сейчас с Костадином Джупуновым? — Христакиев делал вид, что не замечает мрачного и враждебного взгляда Кондарева.
— На такой вопрос можно и не отвечать.
— Разумеется, но это не в ваших интересах. Вы очень правильно оценили ее, но она вас не поняла и не полюбила. Эта женщина не может полюбить такого человека, как вы. Вам очень хотелось получить высшее образование. Похвально, — продолжал Христакиев, покачиваясь на стуле. — Вы выработали себе план жизни, но кошка перебежала вам дорогу. Ничего, вы еще молоды, у вас еще будет время учиться. На это вы, наверно, скажете: время-то есть, да денег нет, не правда ли?
Он улыбнулся и внимательно посмотрел на Кондарева.
— Я все стараюсь понять, что общего со следствием имеют эти разговоры, господин следователь. Нам абсолютно ни к чему вести задушевные беседы. Вы мне ни друг, ни товарищ, — сурово ответил Кондарев.
— Хорошо, хорошо, пусть будет так, — согласился Христакиев, ничуть не смутившись. — Но, видите ли, это говорит против вас. И не только это, но и высказывание в вашем дневнике мысли об историческом масштабе преступления, о возвышении человека, о самой большой его гордости. Я только вам напоминаю.
— Значит, вы таким путем собираетесь доказывать, что я убийца доктора? Да за кого вы меня принимаете?
— Если я вас правильно понял, вы мне очень напоминаете Раскольникова, хотя между вами и героем «Преступления и наказания» значительная разница. Тот говорил, что если человек, совершив преступление на земле, сумеет улететь на луну, то ему все равно, как к нему отнесутся земные жители. Раскольников считал себя Наполеоном. Вы же в своем дневнике утверждаете, что величие цели может исключить само преступление, и, что особенно любопытно, хотите подстегнуть мировой разум! Предполагаю, что, говоря о мировом разуме, вы имели в виду божество или совесть. Это по существу одно и то же, иная лишь форма, что ли. Раскольникова создали тяжелые условия, нищета, а вас не столько нищета, сколько война. Я объясняю кризис, происшедший с вами и вам подобными, именно впечатлениями от фронта. Нет для человека большего унижения, чем война. То, о чем никто не смел даже мечтать, в России оказалось возможным именно благодаря войне. Там, на фронте, произошел поворот в сознании людей… Вы сами писали в дневнике о чем-то подобном…
— Чего вы хотите добиться своими философствованиями? — прервал его Кондарев, чувствуя, как опять начинает ныть рана.
— Да просто хочу поговорить с вами! Во-первых, вы не обычный коммунист, из тех, что воображают, будто коммунистический рай наступит на земле как праздник, в один прекрасный день. Вы — явление гораздо более серьезное и трагическое. Вы кажетесь человеком незаметным, без особых талантов, а на самом деле вы чрезвычайно разносторонни, но эта разносторонность скрывается под нашенской неприметной внешностью. Это потому, что вы очень интеллигентны, и — прошу вас, не сердитесь, я говорю это, имея в виду и себя, — потому что вы скороспелка. Мы все здесь в Болгарии скороспелки, кто в большей, кто в меньшей мере. И, может быть, ваша главная беда в том, что вы болгарин и вынуждены жить в таком захолустье, как наш городишко. В Европе — я там бывал перед войной — ваш дух нашел бы успокоение. Здесь позвольте мне открыть скобки и сообщить, что, как судебный следователь, я много размышлял о психологии болгарского интеллигента. Какие у нас есть силы, какая интеллигентность и какое обостренное чувство справедливости! Ни у одного народа нет такого болезненного чувства справедливости. И разве не печально, что эти силы направлены совсем в другую сторону от национальной судьбы и пути народа? И знаете,
90
выражения, характеризующие невежество, тупость и грубое политиканство заправил буржуазной Болгарии. Стали крылатыми благодаря фельетонам А. Константинова и памфлетам П. П. Славенкова: от прозвища одного из участников воссоединения Княжества Болгарии с Южной Ру мел ней (1885) Продана Тишкова — Чардафона, грубого, невежественного человека, мнившего себя вершителем судеб народа.
Христакиев на минуту умолк, не сводя с Кондарева внимательного взгляда. На осунувшемся и строгом лице Кондарева заиграла ироническая усмешка, но он промолчал и продолжал глядеть прямо перед собой.
— Я тоже доходил до подобного отрицания и, скажу вам вполне откровенно, — продолжал Христакиев после некоторого колебания (он не мог понять, что означает эта улыбка, и решил, что она прикрывает какое-то смущение и слабость, в то время как сам он был уверен, что выглядит вполне искренним), — готов понять ваше отчаяние. Причина его — военные катастрофы и общие для всей эпохи беды; к ним я добавил бы еще и быстроту, с какой наш народ приобщился к цивилизации. Но я считаю, что моральная задача интеллигенции состоит сейчас в следующем: понимая ужас, царящий сейчас в мире, не распространять его среди народа и не строить на этом ужасе политики, потому что простого человека такая философия согнет в дугу. А для нашего человека с его азиатским взглядом на вещи это еще опаснее, потому что ему не на что опереться, как немцу или французу. Я говорю все это потому, что, мне кажется, я хорошо понял вас отчасти через самого себя, а отчасти, вернее больше всего, через ваш дневник.
Кондарев пытался следить за ходом рассуждения Христакиева. Сначала он слушал не без подозрительности, считая, что все это говорится с заранее намеченной целью запутать его и сбить с толку. Он не забыл двух неожиданных вопросов и был уверен, что после этого потока слов Христакиев опять задаст ему какой-нибудь особо важный вопрос. Так поступает большинство следователей, так поступали и те, которые когда-то его допрашивали. Все его внимание было нацелено на этот ожидаемый коварный вопрос. Но, вслушавшись в слова Христакиева и начав их понимать, Кондарев вдруг понял, что все они продиктованы неудержимой злобой. Казалось, следователь сам сознает это и потому старается быть как можно деликатней. Внезапно Кондарев почувствовал, как в нем подымается такая же ненависть к Христакиеву. Глаза судебного следователя холодно поблескивали, и, хотя он старался выглядеть спокойным и вежливым, левый уголок рта нервно подергивался. Его раздражала ироническая улыбка Кондарева.
В палате наступила тишина, из коридора донеслись шаги секретаря, прохаживающегося возле двери.
. — Вы поучаете меня? — спросил Кондарев, когда молчание стало слишком долгим.
— Почему? Впрочем, пусть даже так, я ведь старше вас по крайней мере лет на восемь, — с улыбкой произнес Христакиев.
— А теперь я хочу спросить вас, 'господин судебный следователь, кого представляете вы? О себе я уже слышал, что не представляю никого.
— Да, вы не представляете никого, кроме самого себя. Вы — продукт наших общественных, даже исторических, условий. Что касается меня, то я представляю определенный, ненавистный вам класс, а он, этот класс, в данный момент представляет государство.