Иван Кондарев
Шрифт:
Христакиев взглянул на него недовольно.
— Что? Уж не нашел ли ты новые улики?
— Так точно, господин следователь. Вот какая улика. — Пристав полез в карман и положил перед Христакиевым свинцовое кольцо Анастасия. — Найдено сегодня утром у ворот покойного, а я своими глазами видел его хозяина.
— Ничего не понимаю, — нахмурился Христакиев. — Что общего имеет со всем этим кольцо?
— Благоволите осмотреть его, господин судебный следователь. Анархистический череп, имблем. После вскрытия выхожу я, чтобы идти к себе в участок, гляжу — идет по улице, кольцо ищет… Кто? Анархист Сиров, тот самый, известный всему городу бездельник, который против государства. А в письме говорится, что мальчишка своими глазами видел убийцу. Я ему надрал уши в участке, но больше
— У нас есть доказательства, о которых ты забыл. Револьвер и перестрелка с теми двумя, которых мы задержали. А гильзы?! Не спеши замешивать новых людей, пока нет достаточно доказательств.
Пристав покачал головой.
— Эти доказательства могут быть случайными, господин судебный следователь. Как может такой человек, как господин Корфонозов, быть убийцей?
— А кто дает тебе право подозревать, что это дело анархистов? Кольцо — еще не доказательство, что доктор убит анархистом, — сердито возразил Христакиев. Он знал упрямство Пармакова, отдавал себе отчет в том, что оно может спутать все его планы, и вместе с тем сразу же оценил значение находки кольца.
— Я найду и другие доказательства, господин следователь. Дайте мне только мальчишку допросить по-своему, он мне все выложит как на духу.
— Где он?
— Ждет за дверью. Прикажете привести?
Христакиев забарабанил пальцами по столу.
— Не надо спешить, бай Панайот, — тихо произнес он. — Сейчас нам нужно полностью закончить допрос задержанных, потому что у нас есть против них серьезные улики. Даже если убийцами окажутся другие, мы все равно должны идти по этому пути. Тут может вскрыться и кое-что другое.
— Как прикажете, господин судебный следователь, но я уверен, что не они убийцы. Вам и мальчишка об этом скажет…
— Приведи его, пусть войдет, — сказал Христакиев.
Кольо Рачиков вошел в кабинет бледный и испуганный.
С той минуты, когда пристав, взяв его из дома, допрашивал два часа в участке, позволил себе угрожать ему, таскать его за уши и даже ударить, Кольо впал в состояние подавленности и тревоги. К унижению, к страху, что он может выдать Анастасия, «если его подвергнут мучениям», прибавлялась страшная боль, боль от сознания, что Зоя передала его письмо в полицию. Именно это больше всего терзало и угнетало его. Про себя он решил, что ни в коем случае не выдаст Анастасия, что бы ему ни пришлось вытерпеть, потому что тогда он будет «подлец и доносчик» и в глазах своих товарищей станет «полным ничтожеством». Страшная боль, причиненная Зоей, сразила его настолько, что по сравнению с этой душевной болью все физические мучения казались ему куда более легкими. «Так и так все пропало, я коварно обманут, теперь нужно по крайней мере спасти свою честь и достоинство, пусть меня хоть четвертуют», — решил Кольо.
Он вошел, держа в руках измятую фуражку и глядя в пол. Уши у него еще горели. На тонком лице была написана примиренность человека, которому все безразлично. Весь его вид, казалось, говорил: «Я страдаю и презираю вас».
— Подойдите, — любезно сказал Христакиев, оглядев юношу с головы до ног. — Вы сын Тотьо Рачикова?
— Да.
— Вы писали это письмо?
Кольо кивнул.
— С какой целью вы его написали? — Христакиев внимательно разглядывал гимназиста.
— Хотел поделиться кое-какими мыслями.
— С вашей приятельницей? — Христакиев нарочно употребил это слово, чтобы не задеть Кольо. Письмо вызвало у него большой интерес, вид гимназиста ему понравился, и это еще больше подогрело любопытство.
— Нет, я даже незнаком с ней.
— Вы хотите сказать, что вы с ней не знакомились, но знаете ее и питаете к ней чувство, не так ли?
Кольо молчал.
— Да, я понимаю, это интимные
— Читаю разные книги.
— Это видно, оттого вы и страдаете. Не нужно этого стыдиться, господин Рачиков, — без малейшей тени иронии продолжал Христакиев, — вы юноша умный, если сумели понять, что заблуждения — главнейшие враги человеческой свободы. Это делает вам честь. И мысли о скорби, которой жили великие люди, тоже делают вам честь. Вы правы и когда говорите о разнице между человеческим духом и душой… Жаль, что мы не познакомились с вами раньше. Но теперь мы познакомимся и сможем иногда беседовать. Вы, вероятно, чувствуете себя непонятым! — с участием произнес Христакиев.
— Дома меня не понимают, — признался Кольо и недоверчиво взглянул на Христакиева, пораженный его пушистыми усами и сочными, как у женщины, губами.
— Эх, обычное дело, с каждым из нас было то же. Но все же нельзя разочаровываться в людях. Вы, вероятно, судите о них только по книгам и по тому, что вас не понимают дома. Вы не правы, не правы. Ни в людях вы никогда не разочаруетесь, ни в жизни. Мы с вами непременно поговорим об этих вещах когда-нибудь в другой раз, а сейчас я вас попрошу рассказать обо всем, что вы видели прошлой ночыо. И поподробней, пожалуйста, — куда вы ходили и что делали, — с сочувствием и просьбой в голосе, но внушительно произнес Христакиев.
Кольо повертел в руках фуражку, враждебно взглянул на стоявшего рядом пристава и рассказал то, о чем уже говорил Пармакову. Любезность Христакиева его не тронула. Он даже почувствовал себя задетым тем, что Христакиев позволил себе разговаривать с ним о слишком интимных вещах и притом таким тоном, который словно нарочно был выбран, чтобы усыпить его внимание и расположить к себе. В этот тон, несмотря на то что в нем не было ни иронии, ни высокомерия, Кольо не поверил.
Бросили ему приманку, и ничего больше. Все прокуроры, следователи и судьи, все служащие в судебном ведомстве и полиции были ненавистны Кольо, и он не допускал, что они могут иметь какие-нибудь более широкие, бескорыстные интересы. Он судил о них главным образом по тому, что узнал от отца, от Фохта, [91] а так как сам Фохт до известной степени принадлежал к этой же категории, Кольо смотрел на них с презрением и ненавидел до глубины души. Он знал Христакиева и втайне завидовал его элегантности, но считал ее «пустым делом и фальшью франта». «Ничего он не понимает в этой великой скорби, все это просто ловушка, но я-то за каким чертом признался, что дома меня не понимают!» — злился он, рассказывая, как ходил играть Зое серенаду, потому что ему было скучно и хотелось прогуляться ночью. Он старался говорить покороче, без подробностей, не отвлекаться, чтобы не дать поймать себя на противоречиях и, самое главное, сохранить достоинство. Дойдя в своем рассказе до того места, когда он увидел убийцу и его товарищей, Кольо попытался поскорее перейти к дальнейшему, но Христакиев прервал его:
91
Фохт — так Кольо Рачиков называет отца, соединяя в прозвище имя немецкого философа, вульгарного материалиста Карла Фохта (1817–1895) и немецкое слово «фогт» (Vogt), в средние века означавшее представителя административной и судебной власти.
— Вы говорите, что слышали крики служанки, а потом два выстрела. Что вы сделали, когда услышали это? Естественно, вы побежали, чтобы посмотреть, что происходит?
Кольо покраснел.
— Нет, этого я сделать не успел, — ответил он холодно. — Как раз в это время я услышал, что кто-то бежит ко мне навстречу, и остановился, вернее, не остановился, а инстинктивно прижался к стене какого-то дома. Каждый человек на моем месте поступил бы так же.
— Ну конечно, вы не кажетесь пугливым. Вы просто были ошеломлены, — согласился Христакиев. — Но тот, первый, пробежал совсем рядом с вами, и вы видели в руках у него револьвер. Это заставило вас подумать, что он и есть убийца. Есть ли у вас другие основания?