Иван Кондарев
Шрифт:
Из дома донеслось пение попов и плач служанки. Запах ладана плыл по улице, где перед катафалком уже стояли ребятишки с хоругвями и нетерпеливо топтались, отгоняя мух, крупные кони в черных попонах.
Наконец вынесли тяжелый, усыпанный цветами гроб и поставили его на катафалк под пение молитв и тихое позвякивание кадил.
Процессия двинулась к нижней церкви, во дворе которой должны были похоронить доктора, как того заслуживал благодетель и почетный гражданин. Подобных похорон город еще не видел. На главной улице к процессии присоединилось много народу, ее длинный хвост настолько вытянулся, что идущие в конце едва слышали пение хора и с трудом могли видеть сухо поблескивавшие хоругви. Из окон и с балконов выглядывали дети и взрослые. Говор и топот сотен людей напоминал гул горного потока. Перед катафалком шли девять священников и дьякон, прибывший из Тырнова с митрополитом, сзади — двоюродные сестры доктора, исполнители завещания, близкие друзья и знакомые покойного — почти вся городская буржуазия.
По предварительной договоренности процессия остановилась перед зданием общины, здесь кмет произнес речь и возложил венок от имени общинного совета. Речь, написанная околийским начальником, получилась неудачной, но не потому, что была плохо составлена, а потому, что сам кмет не пожелал считаться с готовым текстом.
— Собака, не умеющая лаять, только приманивает волка. Все вы такие, но я-то, я, у которого ума немного побольше, что я делаю среди вас?! — и постучал по лбу пальцем.
Динов схватил его за локоть, чтобы успокоить, но Хатипов долго не мог прийти в себя. Над этой речью он трудился всю прошлую ночь и ухитрился, не сказав ничего определенного, сделать ее такой, чтобы слушатели поняли только, что доктор пал жертвой собственного сребролюбия и что именно сребролюбие и грубый практицизм, охватившие всех, — главная причина несчастий, изнурительной политической борьбы и отсутствия в стране гражданского мира. В ней был брошен тонкий намек на алчную буржуазию, которая после двух национальных катастроф должна как можно скорее образумиться и вспомнить элементарные христианские принципы и обязанности. Потому что и в церковь некоторые ходят лишь для того, чтобы понюхать ладану, а потом возвращаются из нее, словно из бани, и считают, что свечкой уже подкупили бога. Да еще украшают себя после литургии розочками в знак душевной чистоты и просветления. (Розочку после службы вдевал в петлицу старый Христакиев, которого Хатипов особенно ненавидел.) С другой стороны, в речи кое-что было сказано и о тех, которые сильно напоминают Иуду Искариота, и текстами из самого евангелия доказывалось, что первым социалистом был именно Иуда, потому что рассердился на Марию за пролитое драгоценное миро, которым она омыла ноги Иисуса, и сказал: «Почему было не продать это миро за триста динариев и не раздать эти деньги беднякам?» Сказал он это не потому, что заботился о бедных, просто был вор. Держал у себя ковчежец и крал то, что туда опускали… Вся речь была написана в духе высокой христианской морали, но не церковной, а свободомыслящей, и Хатипов приготовился насладиться произведенным ею эффектом. Уж на что глуповатому кмету было не дано понять заключенную в речи иронию, но и тот, едва начал ее читать, словно бы сообразил что-то и испугался. Это взбесило Хатипова. Как только кмет спустился со ступеней общинного управления и катафалк тронулся, Хатипов сердито вытащил из его кармана листок, заявив при этом, что, мол, нечего метать бисер перед свиньями. «Это еще что! Вот придем в церковь, увидишь, как они нас отделают. Рады будем сквозь землю провалиться», — сказал он Динову, когда процессия направилась к церкви.
Но предвидение Хатипова сбылось гораздо раньше. Шествие задержалось у клуба туристического общества, и на маленьком балкончике появился адвокат Кантарджиев. Предводитель отставного воинства славился как страстный оратор. Если нужно было произнести речь на каком-нибудь юбилее или празднестве, на трибуну всегда подымался Кантарджиев. Он начал с описания жизни доктора и сперва старательно делал вид, что сдерживает бушующие в нем чувства и благородное возмущение, но, дойдя до убийства, не выдержал и заявил:
— Какой позор, что в том самом городе, где жил такой благодетель и общественный деятель, нашлись злодеи, организовавшие шайку грабителей (а может, и не только грабителей — это покажет следствие); и в этой шайке оказались именно те, которые претендуют на авторитет борцов за идеалы и социальную правду. Имена негодяев известны, и я не буду их называть. Но больше всего виноваты не они, господа, а нынешняя власть, которая кокетничает с левыми элементами и покровительствует им.
Хатипов толкнул Динова локтем.
— Слыхал? Не один он такой, не один! — торжествующе прошептал он.
Динов нахмурился и опустил голову.
Люди слушали внимательно, несмотря на палящее солнце. По задним рядам прокатился шепот. Некоторые называли имена Корфонозова и Кондарева.
— С прозрением пророка покойный указал нам путь общественного спасения, и его завет должен объединить нас, потому что воля мертвых священна. Особенно ныне, в тяжкую политическую годину, которую переживает наш исстрадавшийся народ, — продолжал оратор, время от времени вытирая пот и взмахивая руками. Он даже не замечал, что речь его все дальше уходит от восхваления заслуг и добродетелей покойного и все больше напоминает обычную политическую речь. Люди слушали, со злорадством поглядывая на представителей власти. Некоторые начали открыто посмеиваться. В толпе были лавочники, ремесленники — средние слои городского населения, жившие ожиданием выгодных должностей и привилегий и ненавидевшие земледельческую власть. Они хмурились и выжидающе поглядывали на Хатипова и на кмета. Один из них даже крикнул: «Верно!», а другой добавил: «Позор!»
Тогда Динов тоже поднялся на балкон. Скандала не произошло, потому что предводитель отставного воинства благоразумно поспешил закончить свою речь. Шествие направилось к церкви, но каждый уже чувствовал, что начавшаяся словесная битва этим не кончится. Хатипов был совершенно прав, считая, что буржуазия решила показать зубы. После торжественной панихиды, которую отслужили священники во главе с митрополитом, гроб вынесли в церковный двор, где уже была приготовлена могила.
Среди друзей покойного наступило оживление. Старый Христакиев взял под руку профессора Рогева и что-то шепнул ему на ухо. Хатипов заметил, что профессор сильно возбужден.
— Уважаемые дамы и господа, все наше опечаленное собрание! — начал он, и отрывисто брошенные последние слова прозвучали как команда. — Некогда римляне говорили: adhuc sub judice lis est — дело перед судом! А я прибавлю, господа: дело перед судом общества, перед судом истории! Грубая сила торжествует над идейной борьбой, произвол над правом, каприз над целесообразностью! Самый суд, суд общества, отстранен, уста его завязаны. Нашей гражданской совести и доблести угрожает полное уничтожение, и на их месте пышно расцветают малодушие, пошлость, ложь и равнодушие. Да, господа, adhuc sub judice lis est! Но если этот суд откажется от своих прав, если капитулирует перед своим долгом, он не заслуживает никакого снисхождения… Потому что сейчас, господа, прощаясь с заслуженным гражданином и благодетелем нашего города, о деятельности которого здесь уже говорилось, мы должны открыто поставить перед собой вопрос: на какие средства можем мы уповать в борьбе против темных сил нашей страны? И сейчас у нас есть людишки, которые только тупо хлопают глазами и зажмуриваются, чтобы не видеть пропасти, к которой неудержимо катится страна. И сейчас находятся люди, рассчитывающие на свои мелкие карьеристские планы больше, чем на торжество права, общественной безопасности и свободы. И сейчас, я бы сказал, среди нас есть люди, которые в этой анархии понятий не видят, что преступление оказывается под защитой, а гражданский долг — под угрозой! О, мы говорим, говорим об этом каждый день и в прессе и между собой. Мы бросаем слова с легкомыслием какой-то чувственной и безнаказанной расточительности, а перед самим делом останавливаемся, безвольно опустив руки, как стоим сейчас перед разверстой могилой жертвы, столь дорогой нашему сердцу… Господа, мы должны дать себе ясный отчет, чья она, эта зловещая и таинственная рука, которая ныне косит жизни стольких честных и доблестных граждан. Нужно не говорить красивые слова, за которыми скрываются трусость, принимающая героические позы, безволие, маекирукнцееся энергичным жестом, себялюбие и корыстолюбие, облеченное в тогу общественного идеализма. Нужно браться за дело! Мы должны задуматься над тем, что это за рука, убившая замечательного врача и гражданина, и за что она его убила. И кто те, что покровительствуют этой преступной руке. О, в этом есть какая-то неуравновешенность, какое-то безумие, господа и дамы, какой-то цинизм и сатанинский замысел, черная тень, нависшая над Болгарией! Я не могу молчать, какие бы последствия это ни имело. Не могу уйти от ответственности, которую на нас уже налагает, не спрашивая нашего согласия, история… Нет, господа, нет! Я бы сказал ясно и откровенно: настало время сломать эту зловещую руку. Настало время на насилие ответить насилием!..
Все ошеломленно слушали эту речь, которая была явно не к месту. Даже «политические друзья» профессора были испуганы. Не только слова, но и весь вид Рогева показывал, что он не остановится ни перед чем. Его маленькие кулачки молотили воздух. Кисти рук со вспухшими суставами и вздувшимися синими венами вылезали из рукавов. Глаза Рогева горели, на лысом темени выступили капли пота. Время от времени он дергал себя за крахмальный воротничок, словно собираясь его расстегнуть. Наступила тишина — слышался только голос оратора, бившийся о церковные стены, чириканье воробьев на крыше да потрескивание свечей в руках у священников. Митрополит опустил голову — из-за склонившейся белой митры стал виден стоящий за ним бородатый дьякон. Архимандрит многозначительно переглядывался со священниками. Толстая шея кмета, который, как лицо официальное, стоял у самой могилы, побагровела, он сопел. Последние слова профессора просто ошеломили его. Чувствуя себя окруженным врагами, кмет беспомощно оглядывался, ища глазами товарищей по партии. Председатель городской дружбы Динов уставился на оратора, и его мужицкая ручища яростно стискивала толстую палку. На лице стоящего за ним Хатипова играла неопределенная усмешка, смесь циничного удовлетворения и тревоги. Он не без злорадства видел, что его предвидение оправдалось, и искренне наслаждался профессорской фанфаронадой, намереваясь как-нибудь в компании «изобразить» его. Но вместе с тем в голове у Хатипова непрерывно вертелась мысль, что он, как околийский начальник, должен принять какие-то меры и прекратить эти антиправительственные выступления. Однако присутствие митрополита, перед которым он уже раз провинился, останавливало его. Хатипов жалел, что вообще пришел на похороны — ведь он, собственно, только затем 326 и явился, чтобы насладиться эффектом написанной им речи. Но колебался Хатипов недолго. Когда профессор заявил, что «пора на насилие ответить насилием», в лукавом уме Хатипова вдруг возникла уверенность, что вмешаться нужно именно сейчас, если он хочет скомпрометировать владыку и таким образом превратить свою ошибку в политически дальновидное действие. На эту мысль его натолкнуло сознание, что он, единственный среди здешних земледельцев, видит и понимает все происки оппозиции и умеет мыслить политически. Хатипов был человек с большим самомнением и считал себя не только образованным, но и исключительно умным человеком. Бесцеремонно растолкав стоящих перед ним, он вышел вперед.
— Господин профессор, — заявил Хатипов, — если вы и дальше намерены использовать этот печальный случай для подстрекательства против властей, я арестую вас прямо здесь.
Но профессор, словно не поняв его слов, только удивленно взглянул на Хатипова и продолжал говорить.
— Ваше преосвященство! — воскликнул околийский начальник, обращаясь к владыке. — Остановите этого исступленного, иначе я буду вынужден принять административные меры. Здесь церковный двор, а не политическая трибуна!