Иван Кондарев
Шрифт:
Но прежде чем митрополит ответил, архимандрит сделал знак священникам и те сразу же запели: «Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи, рабу твоему…» Девять поповских глоток взревели с таким усердием, что совсем заглушили голос оратора. Четыре могильщика вопросительно поглядывали на дьякона, ожидая знака, чтобы опустить гроб в свежевырытую могилу.
Профессор замолк, удивленный и недоумевающий. Он обвел невидящими глазами толпу и отошел от могилы, не в силах даже дать себе отчет о впечатлении, произведенном его речью. Потом покорно скрестил руки и застыл в мрачном раздумье.
Могильщики опустили гроб и принялись засыпать могилу. Митрополит начал читать: «Земля еси и в землю внидеши, да даст тебе господь покой, да приемлет земля тело твое и преобразит
Вдруг на улице, ведущей к реке, послышалась частая и беспорядочная стрельба. Откуда-то донесся испуганный крик. Полицейский с непокрытой головой и смертельно испуганным лицом бежал прямо к церкви и неистово вопил. Все это произошло так быстро и неожиданно, что люди, заполнившие церковный двор, не могли даже двинуться с места.
Чтобы уважать себя, надо уважать и еще кое-что помимо себя.
Полицейский пристав Пармаков уважал установленный порядок и дисциплину, почитал начальников, его величество царя и отечество. Двенадцать лет прослужил он в армии на сверхсрочной службе, участвовал в трех войнах. Пармаков был храбрым и суровым воином, готовым во имя отечества и его величества, не щадя жизни, бороться против всех, кто не признает этих символов и велений государства и власти. Как каждый ограниченный человек, полицейский пристав не сомневался, что так оно и должно быть и что нарушение установленного порядка не может привести ни к чему, кроме анархии.
После демобилизации Пармаков остался без работы. Бывший фельдфебель полгода слонялся по городу в поисках заработка, тяжело переживая злополучный исход войны и еще тяжелее — нищету в доме. Его многочисленная семья — пятеро ребятишек и двое стариков — голодала. Весной дети собирали на похлебку крапиву и лебеду. Жена его, худенькая маленькая женщина, шесть раз болевшая воспалением легких, мыла, стирала и убирала в чужих домах, откуда приносила немного еды и денег. Дети донашивали толстые шерстяные чулки, которые Пармаков привез из Сербии, надевая их вместо обуви по две-три пары сразу, чтоб было теплее. Сам Пармаков бродил по городу, с величайшим почтением снимая шапку перед всеми более или менее видными и уважаемыми гражданами в надежде получить хоть какую — нибудь службу. Иногда он приносил домой из казармы солдатскую похлебку или хлеб, по воскресеньям водил всю свою семью в церковь, а дома по большим праздникам читал вслух библию. Детей Пармаков воспитывал в строгости и почтении к старшим.
В начале девятнадцатого года ему улыбнулось счастье: благодаря заступничеству одного полковника и ходатайству старого Христакиева Пармаков был назначен полицейским приставом в К.-место, на которое не смел даже рассчитывать. Облачившись в новую внушительную форму и повесив саблю, Пармаков словно возродился — стал ходить по городу с высоко поднятой головой и выпяченной грудью, а в торжественных случаях на ней красовались и два полученных за храбрость ордена.
Когда народняки вышли из правительства, Пармаков пообещал вступить в Земледельческий союз, и председатель городской дружбы уберег его от увольнения. С тех пор он и служил новой, «земледельческой» власти, которую в глубине души презирал, главным образом за ее полную беспомощность, а более всего — за поставленного ею неавторитетного и вечно пьяного околийского начальника. Бывший фельдфебель, привыкший служить под началом строгих командиров и подчиняться военным приказам, считал Хатипова просто шутом. Полиция не смогла провести ни одного более или менее решительного мероприятия против грабежей; в околийском управлении и во вверенном ему участке не было ни порядка, ни дисциплины. Пристав попытался взять своих подчиненных в ежовые рукавицы, но из этого ничего не вышло — у каждого полицейского была своя опора в лице какого — нибудь местного земледельческого деятеля. Пармаков же не имел никакой поддержки. Все это заставляло его страдать.
По вечерам, лежа на узкой скрипучей кровати и глядя на детей, спящих вповалку на полу под чергой, Пармаков с горечью думал: «Гибнет Болгария. Я пристав, а никто меня не чтит и не уважает. Больше того — эти интеллигенты позволяют себе подшучивать
Страдания Пармакова достигли предела, когда Анастасий швырнул к нему во двор бомбу. Бомба разрушила часть забора, выбила стекла в окнах и перепугала детей. Следствие не обнаружило никаких улик против анархиста, но в К. даже собаки знали, кто это сделал. Анастасий свободно разгуливал по городу. Хатипов не обратил на происшествие особого внимания и не посмел арестовать никого из анархистов.
Первый раз в жизни Пармаков почувствовал себя совершенно беспомощным. Он, кавалер двух орденов за храбрость, вынужден склонять голову перед каким-то бездельником и притворяться, что не знает, кто преступник. Он был опозорен, была опозорена и власть, данная ему законом. Забор Пармаков починил сразу, чтобы тот не напоминал ему о случившемся, но новые доски тоже свидетельствовали о его позоре, и, возвращаясь домой, Пармаков старался на них не смотреть.
С этого дня он потерял последнее уважение, которое еще питал к власти земледельцев. Пристав обратил свои надежды к тем, кто боролся против этой власти и благодаря кому получил когда-то свой пост. Служба связала его с молодым Христакиевым, и в его лице Пармаков увидел одного из тех будущих начальников, которым можно служить с честью и доблестью. Между ними возникла атмосфера взаимного понимания и единомыслия. Пармаков со все большим уважением относился к господину судебному следователю, отцу которого он был так обязан, и ко всем врагам земледельческих правителей. «Я приносил присягу его величеству и отечеству, а не им и по чести даже обязан идти против них», — рассуждал он в тяжкие часы, когда в нем начинала бунтовать совесть.
Узнав, что следствие по убийству доктора Янакиева будет вести сам молодой Христакиев, Пармаков обрадовался и со всем рвением взялся за дело. У него сразу же возникло предположение, что убийство совершено местными анархистами, и эта мысль крепко засела в его мозгу, может быть потому, что ненависть его к Анастасию не имела границ. Придя в ту ночь в участок, он старательно выполнил все распоряжения Христакиева — послал конных полицейских за город, назначил наряд на вокзал, вкладывая во все это немало собственной инициативы. «Теперь дело пойдет надлежащим порядком, по закону и так далее», — думал он, чрезвычайно довольный и готовый показать все, на что способен. Но арест Корфонозова поверг его в полную растерянность. Пармаков никак не мог поверить, что его бывший командир замешан в убийстве. Кто знает, может быть, в конце концов под влиянием Христакиева он и смирился бы с этой мыслью, если бы полицейский, охранявший после убийства вход в докторский дом, не нашел у калитки кольцо Анастасия.
В участке полицейский агент и писарь растолковали ему значение эмблемы на кольце, а встреча с А нас тасием возле дома убитого окончательно убедила пристава, что Сиров связан с убийцами и пришел отыскивать потерянный перстень. Это убеждение так прочно утвердилось в его мозгу, что ничто не могло его поколебать. Письмо Кольо еще больше укрепило это убеждение, и, хотя имя Анастасия в нем не упоминалось, Пармаков решил, что гимназист просто не хочет выдавать анархиста, потому что «ворон ворону глаз не выклюет». Пармаков ожидал, что, стоит следователю увидеть кольцо и прочесть письмо, он сразу же поймет свою ошибку и займется Сировым. Но Христакиев не придал кольцу никакого значения и очень мягко отнесся к Кольо. Это не только удивило, но и задело пристава, и он ушел из кабинета, недоумевая, почему Христакиев пренебрег новой, столь важной уликой. «Возможно, он ошибается, а может, как и другие, боится анархистов», — решил пристав, весьма разочаровавшись в господине судебном следователе.