Иверский свет
Шрифт:
торг на его лице сменялся выражением ребячьей обиды,
а то и упрямства.
Иногда он просил меня читать собравшимся стихи.
Ныряя как в холодную воду, дурным голосом, я читал,
читал...
Это были мои первые чтения на людях.
Иногда я ревновал его к ним. Конечно, мне куда до-
роже были беседы вдвоем, без гостей, вернее, его мо-
нологи, обращенные даже не ко мне, а мимо меня —
к вечности, к смыслу жизни.
Порою комплекс
Я восставал против кумира. Как-то он позвонил мне и
сказал, что ему нравится шрифт на моей машинке, и по-
просил перепечатать цикл его стихотворений. Естествен-
но! Но для детского самолюбия это показалось обид-
ным— как, он меня за машинистку считает! Я глупо от-
казался, сославшись на завтрашний экзамен, что было
правдою, но не причиною.
Пастернак — подросток.
Есть художники, отмеченные постоянными возраст-
ными признаками. Так, например, в Бунине есть дрог-
нувшая четкость ранней осени—он будто навсегда со-
рокалетний. Он же вечный подросток, неслух — «я соз-
дан богом мучить себя, разных и тех, которых мучить
грех». Лишь однажды в стихах, в авторской речи, он
обозначил свой возраст: «Мне четырнадцать лет». Раз
и навсегда.
Как застенчив до ослепления он был среди чужих, в
толпе, как, напряженно бычась, нагибал шею!..
Пиры были его отдохновением. Работал он галерно.
Два месяца в году он работал переводы, «барскую деся-
тину», чтобы можно было потом работать на себя. Пе-
реводил он по 150 строк в сутки, говоря, что иначе
непродуктивно. Корил Цветаеву, которая если перево-
дила, то всего строк по 20 в день.
У него я познакомился также с Чиковани, Чагиным,
С. Макашиным, И. Нонешвили.
Мастер языка, он не любил скабрезностей и быто-
вого мата. Лишь однажды я слышал от него косвенное
обозначение термина. Как-то мелочные пуритане
нападали на его друга за то, что тот напечатался не в
том органе, где бы им хотелось. Пастернак рассказал
за столом притчу про Фета. В подобной ситуации Фет
будто бы ответил: «Если бы Шмидт (кажется, так име-
новался самый низкопробный петербургский тогдашний
сапожник) выпускал грязный листок, который назывался
бы словом из трех букв, я все равно бы там печатался.
Стихи очищают».
Как бережен и целомудрен был он! Как-то он дал
мне пачку новых стихов, где была «Осень» с тицианов-
ской золотой строфой — по чистоте, пронизанности чув-
ством и изобразительности:
Ты так же сбрасываешь платье.
Как роща
Когда ты падаешь в объятья
В халате с шелковою кистью.
(Первоначальный вариант:
Твое распахнутое платье,
Как рощей сброшенные листья...)
Утром он позвонил мне: «Может быть, вам показа-
лось это чересчур откровенным? Зина говорит, что я не
должен был давать вам его, говорит, что это слишком
вольно...»
Поддержка его мне была в самой его жизни, которая
светилась рядом. Никогда и в голову мне не могло прий-
ти попросить о чем-то практическом, например, помочь
напечататься или что-то в том же роде. Я был убежден,
что в поэзию не входят по протекции. Когда я понял, что
пришла пора печатать стихи, то, не говоря ему ни слова,
пошел по редакциям, как все, без вспомогательных те-
лефонных звонков, прошел все предпечатные мытарства.
Однажды стихи мои дошли до члена редколлегии
толстого журнала. Зовет меня в кабинет. Усаживает —
этакая радушная туша. Смотрит влюбленно.
Вы сын?
Да, но...
Никаких но. Сейчас уже можно. Не таитесь. Он
же реабилитирован. Бывали ошибки. Каков был светоч
мысли! Сейчас чай принесут. И вы как сын...
Да, но...
Никаких но. Мы даем ваши стихи в номер. Нас
поймут правильно. У вас рука мастера, особенно вам
удаются приметы нашего атомного века — ну вот, на-
пример, вы пишете «кариатиды...». Поздравляю.
(Как я потом понял, он принял меня за сына Н. А.
Вознесенского, бывшего председателя Госплана.)
— ...То есть как не сын? Как однофамилец? Что же
вы нам голову тут морочите? Приносите чушь всякую
вредную. Не позволим. А я все думал — как у такого
отца, вернее, не отца... Какого еще чаю?
Но потом как-то я напечатался. Первую, пахнущую
краской «Литгазету» с подборкой стихов привез ему в
Переделкино.
Поэт был болен. Он был в постели. В головах у него
сидела скорбная осенняя Е. Е. Тагер, похожая на врубе-
левскую майоликовую музу. Смуглая голова поэта
тяжко вминалась в белую подушку. Ему дали очки. Как
просиял он, как заволновался, как затрепетало его лицо!
Он прочитал стихи вслух. Видно, он был рад за меня.
««Значит, и мои дела не так уж плохи», — вдруг сказал
он. Ему из стихов понравилось то, что было свободно
по форме.
«Вас, наверное, сейчас разыскивает Асеев», — пошу-
тил он.
Асеев, пылкий Асеев, со стремительным вертикаль-