Из моего прошлого 1903-1919 г.г.
Шрифт:
Через час жена приехала туда, привезла охранную «грамоту» Государственной Думы, но комендант не решился меня освободить и все ждал распоряжения из Думы. Ждать мне пришлось почти два часа. Наконец, по телефону, получилось приказание, доставить меня в Думу, в помещение по разбору арестованных.
Пешком из городской думы, через тот же Невский, офицер доставил меня в Европейскую Гостиницу, в сопровождении какого-то юнца, в солдатской шинели, и там, в главном вестибюле, среди массы всякого народа мне, пришлось обождать опять же не менее получаса, пока мой комендант нашел чей-то автомобиль и повез меня, под охраною того же вооруженного юнца в Таврический дворец, где мы трое снова блуждали бесконечное количество времени по разным этажам и помещениям, отыскивая то Военного Министра Гучкова, то его адъютанта, которых не
Что творилось это время в помещении Таврического Дворца, – этого не может воспроизвести самое пылкое воображение. Солдаты, матросы, студенты, студентки, множество всякого сброда, какие-то депутации, неизвестно кому представляющаяся, какие-то ораторы на столах и стульях, выкрикивающие что-то совершенно непонятное, арестованные в роде меня в сопровождении такого же конвоя, снующие «френчи», вестовые. и неведомые люди, передающие кому-то какие-то приказания, несмолкаемый гул голосов, грязь и сутолока, в которой бродят какие-то сконфуженные тени недавно еще горделивых членов Государственной Думы, собиравшихся разом показать всему миру волшебный переворот, совершившийся «без пролития крови» в судьбах России…
Когда меня вели через комнату, в которой я заседал 8 лет в составе бюджетной Комиссии, меня обступила толпа знакомых членов Думы из партии Октябристов и с недоумением спрашивала, каким образом я очутился под конвоем и куда меня ведут. Кое-кто из этой толпы взялся провести меня и моих конвоиров в комнату но разбору арестованных, и когда меня ввели в это чистилище, то картина представившаяся моим глазам была еще более поучительна.
Большая комната, в которой я никогда раньше не бывал, была битком набита разным людом, едва умещавшимся на полу. Одни стояли, другие сидели, были и такие, которые спали крепким сном. Стражи в комнат не было никакой, но среди скопившихся людей сновали какие-то субъекты, запрещавшие арестованным говорить друг с другом.
Мне не с кем было разговаривать, так как знакомых я никого не нашел, и только издали мне поклонился отставной кавалергардский офицер, маркиз Паулучи, да быстрою походкою прошел почти следом за мною Государственный Секретарь Крыжановский, который не заметил меня и стал в отдаленном углу комнаты, спиною ко мне. Общее внимание останавливал на себе босоногий странник, которого я не раз видел на улицах города с непокрытою головою и босого, в стужу и слякоть. Он сидел у стены и громко распевал какие-то непонятные псалмы, не обращая ни на кого ни малейшего внимания.
После получасового ожидания в комнату вошел заведывавший разбором арестованных член Государственной Думы из кадетской партии, Паладжанов, с которым у меня было раньше в заседаниях Думы, несколько вполне корректных встреч, и задал мне ряд вопросов относительно обстоятельств моего ареста, оказавшихся в полном соответствии с донесением моего конвоира-офицера и тут же заявил мне, что он считает мой арест плодом какого-то самоуправства, извиняется передо мною, просит меня продиктовать служащему комендантского управления Думы краткий протокол об обстоятельствах ареста, а сам распорядится составлением постановления о моем немедленном освобождении и поручит доставившему меня офицеру отвезти меня домой, о чем немедленно протелефонирует моей жене, чтобы успокоить ее.
Я должен засвидетельствовать, что отношение ко мне Г. Параджанова было проникнуто величайшею деликатностью, и я храню об этом самое благодарное воспоминание. Я имел случай передать ему лично мою благодарность, когда почти три года спустя, мы встретились с ним в Париже, оба в одинаковом беженском положении, хотя он имел еще некоторое официальное положение, как член особого Комитета попечения об армянских беженцах, собиравшихся возвращаться в прежнюю Росcию, после разгрома их турками.
Пока составляли протокол и редактировали постановление о моем освобождении, ко мне обратился тот же мой начальник-офицер, доставивший меня в Городскую Думу, а оттуда и в Государственную Думу, с просьбою
Коменданта Думы я не знал и передал эту просьбу Пападжанову, который отнесся к ней вполне сочувственно, переговорил с комендантом. и сказал мне, что тот вполне готов оказать мне это небольшое внимание, хорошо понимая, что не только я, но и все жильцы будут благодарны, если их спокойствие будет охранено на те дни, пока удастся водворить в городе полный порядок. Быстро окончили протокол, подписали постановление о моем освобождении, выдали мне на руки копию его, и мы вышли с моим конвоиром во двор Думы, где тот же конвоир забрал неизвестно чей автомобиль, дал шоферу слово, что через час отпустить его обратно, а я заявил, что заплачу 10 рублей за доставку меня на Моховую, тут же выдал солдату, сопровождавшему меня из Городской Думы, два рубля на извозчика, и через несколько минут я вернулся благополучно домой.
Тотчас же я распорядился по соглашению с управляющим домом отвести хорошую комнату в пустой квартире под нами. Все жильцы были в восторге от появления у нас воинского караула, быстро натащили ковров и подушек и одеял для 12-ти человек нижних чинов. В квартире отсутствовавшего Графа Толстого мне удалось найти две комнаты для офицера и для старшего унтер-офицера, и к 7-ми часам эта команда прибыла и водворилась у нас, проявляя ко мне совершенно приличное, хотя и сдержанное отношение, несмотря на то, что внешний вид солдат не внушал никакого доверия. Оказалось впоследствии, что все солдаты были собраны офицером из числа болтавшихся по городу людей, покинувших казармы. Вооружение ими было забрано самовольно в разных караульных домах, а откуда они добывали себе продовольствие, – этого никто не знал. Очевидно, брали его по так называемой «реквизиции», то есть попросту забирали силою в лавках.
В течение трех дней офицер и унтер-офицер завтракали и обедали у нас. Все вечера офицер проводил с нами, назвал себя поручиком Лейб-Гусарского полка Корни-де-Бадом, родом из Варшавы, попавшим в полк после больших потерь его в начале войны, из армейского гусарского полка, а в Петрограде оказавшимся перед самою революциею, вследствие ран, от которых лечился в Николаевском госпитале.
Вел он себя у нас чрезвычайно вежливо и даже подобострастно, внимательно расспрашивая меня по самым разнообразным вопросам, на которые я давал ему самые осторожные ответы, и так продолжалось ровно три дня. На четвертый день Корни-де-Бад заявил мне, что его требуют вместе с его людьми в Городскую Думу, где после него начались крупные недоразумения. Он оставил у нас в дом «для связи»» двух солдат, а через два дня убрал и их, и мы перешли на мирное положение, получивши разрешение при малейшей надобности вызвать его и даже военный караул к себе, в случае какого-либо нападения на нас, или прибытия новой команды для обыска. К этой мере я, однако, не прибегал, и ничто внешне не нарушало нашей жизни до самого отъезда нашего на Кавказ 29-го октября 1917-го года.
Несколько дней после ухода караула от нас, ко мне принесли от того же Корни-де-Бада письмо, в котором он просил меня передать посланному им лицу 300 рублей, в которых он очень нуждается. Посланный ждал ответа внизу. Я спустился к нему и застал молодого человека, хорошо одетого, который, видимо, меня не знал, и сначала сказал мне, что он мне никакого письма не передавал, и только, когда я громко сказал в присутствии швейцара, внимательно прислушивавшегося к каждому моему слову, что тем лучше, значит посланный ушел без ответа и вероятно зайдет позже, тогда этот молодой человек попросил разрешения переговорить наедине. Мы отошли к окну, но швейцар продолжал прислушиваться. Он сказал мне, что Корни-де-Бад арестован, по очевидному недоразумению, находится в Комендантском управлении на Садовой и не может даже улучшить своего положения и должен. довольствоваться из солдатского котла.