Из рода Караевых
Шрифт:
Поэт скрылся в лесу. Прозаик погулял по шоссе и озяб еще больше потому, что ветер усилился и стало холоднее. Проклиная капризный московский апрель, Лебедкина и самого себя, он залез в машину и плотно закрыл все окна.
Уже темнело. Шоссе было пустынным. Лишь изредка мимо литераторской машины с каким-то змеиным ехидным шипом проносились одинокие грузовики.
Блинов снова вылез из машины. Ветер набросился на него, словно злая собака на одинокого прохожего, чуть не сорвал шляпу с головы, широкой, холодной, влажной лапой ударил по лицу.
— Мак-сим-ка! —
Никто не ответил. Где-то далеко в лесу слабо щелкнул выстрел.
— Мак-сим! — еще отчаяннее крикнул прозаик. — Где ты? Максим!..
Лес молчал. Только по-прежнему с той же собачьей безудержной яростью бесновался ветер. Прозаик быстро залез назад в машину и захлопнул дверцу.
Прошел еще час. Лебедкин не появлялся. Пригревшийся прозаик задремал. Вдруг кто-то сильно рванул дверцу кабины. Блинов вздрогнул, проснулся и увидел поэта, улыбающегося, довольного, с блестящими от возбуждения глазами.
— Надышался, Вася? — ласково сказал лирик.
— Хлебнул бензинчику. Спасибо!
— Неужели так все время и сидел в машине?!
— А ты? — не отвечая на вопрос, сказал Блинов. — Неужели так все время и ходил по лесу?!
— И ходил, и стоял, и даже ползал, потому что провалился в болото и едва вылез.
— Подстрелил что-нибудь?
— Одну ворону. И та улетела!
— Хороший охотничек! Типичный витязь в барсовой шкуре!
— Весна, Вася, просто замечательная. В лесу волшебно. Стоишь, понимаешь, в овраге, и тебе кажется, что ты слышишь, как в почве, под прелью, в стволах деревьев бродят, шумят весенние соки. Представляешь, старик?
— Нет, не представляю. На шоссе шумели грузовики, а не соки.
— Ты, кажется, злишься?!
— Удивляюсь! — желчно сказал прозаик. — Просто удивляюсь. Привез, бросил и ушел! И хоть бы вернулся не с пустыми руками. Ну, хоть бы какого-нибудь несчастного глухаренка принес! Для морального оправдания! Я озяб, устал и вообще… пора!
— Сейчас поедем, я только переоденусь. Дай-ка сюда мои брюки, пиджак и туфли.
Поэт взял свою одежду, стащил с ног сапоги, мокрые насквозь носки и вылил из сапог воду. Потом он снял с себя комбинезон и остался в одних трусах. С ужасом и восхищением глядел прозаик на мощные ноги лирика, еще хранившие след прошлогоднего загара.
— Ты еще чуточку посиди, Вася! — сказал тот оторопелому прозаику. — Я маленькую разминку сделаю, и поедем домой!
— Какую разминку? Неужели ты еще не размялся?
— Я стометровку пробегу. Лучшее средство от простуды! Да ты хоть открой окно, подыши напоследок!
— Оставь меня в покое. И, пожалуйста, прибегай скорее!
Поэт сунул босые ноги в туфли, прижал к корпусу согнутые в локтях руки и с радостным воплем помчался по шоссе…
…До самой Москвы они ехали молча. Уже на Садовой, когда надо было сворачивать на Сретенку, где жил Блинов, Лебедкин вдруг сказал виноватым голосом:
— Вася, ты меня извини, но мне еще надо успеть выступить.
— Не хочу! Страдать — так уж до конца!
Вскоре машина приятелей остановилась у величественного здания клуба. Поэт поправил перед водительским зеркальцем галстук, одернул пиджак, посмотрел на свои голые щиколотки и сказал:
— Все вполне прилично… Вот только то, что я без носков выйду на эстраду… Это ничего, как ты думаешь, Вася? Не скажут, что это неуважение к зрителю?
— Не знаю! — сухо ответил прозаик. — Я тебе одолжить свои носки не могу: у тебя размер ноги сорок пять, а у меня тридцать девять. Разувай швейцара, конферансье, кого хочешь!..
Когда через полчаса сияющий Лебедкин появился на гранитных ступеньках клубного подъезда, прозаик в первую секунду подумал, что у него начались галлюцинации: на плече у поэта висел новенький ягдташ, а в руках он держал… убитую птицу! Поэт быстро сбежал вниз по широкой лестнице, подошел к машине, поднял свою добычу и, держа ее на вытянутой руке, сказал:
— Вася, вот и моральное оправдание… неплохой глухарек!
— Позволь… где ты его подстрелил, в буфете или в зале?!
— Сейчас все объясню… Ах, какой народ замечательный наши армейцы! Я, понимаешь, вышел на эстраду и все им рассказал, извинился, что… на босу ногу. А им это как раз и понравилось. Один полковник мне даже с места крикнул: «Ничего, товарищ Лебедкин, поэт и в жизни должен быть мастак!» Успех я имел, Вася, потрясающий! Давно так не аплодировали. Кончил читать — выходит на сцену начальник клуба и преподносит мне от имени их охотничьего кружка вот этот ягдташ и глухаря… Ты жене не говори, я скажу, что в лесу подстрелил!
— Так она тебе и поверит!
— Поверит! Она ведь вроде тебя… из той же породы следопытов… с Лаврушинского… Потом я ей признаюсь… Поехали домой!
Машина быстро помчалась по широкому руслу Садовой. Прозаик сидел рядом с поэтом, думал о чем-то своем. Ветер стих, потеплело. Ясное, звездное небо сулило на завтра хорошую погоду.
Повеселевший Блинов положил руку на плечо Лебедкина, гнавшего машину на пределе дозволенной скорости, и сказал:
— Знаешь, Максимка, я тебе очень благодарен за эту поездку!
— То-то! Надышался, проветрился. Знаешь, как это много значит для нашего брата! Теперь ты так напишешь свой «Вечерний покой» — читатели пальчики оближут!
— Нет, теперь-то я уж наверняка не напишу этот рассказ.
— Почему?
— Потому что я проветрился и понял, что у меня не хватает для него живых впечатлений. Поэтому он мне так и не давался. Если бы ты не вытащил меня за город, я бы его, конечно, написал и… одним плохим, худосочным рассказом стало бы больше! Спасибо тебе, Максим, от меня и… от читателей.