Из тупика
Шрифт:
– Ах!
– вздохнул Миллер, расстегивая кобуру и доставая оттуда фляжку.
– Большевики-то их лупят. Им, этим лордам, это не нравится. Мы-то терпим, и они бы привыкли... Владимир Владимирович, хочу вам сообщить одну вещь, под большим секретом. Будем знать мы, Айронсайд и... Черчилль.
– Говорите.
– Англичане тоже уйдут. Еще до конца навигации. Преступная Англия бросает нас, как щенков. А мне, - неожиданно закончил Миллер, - мне мешает... Колчак! Если бы не Колчак, упершийся, словно баран в новые ворота, в эту "единую и неделимую", то я бы, взамен англичан, уже давно перетянул к себе
– Откуда?
– спросил Марушевский, грустно улыбнувшись. Миллер задумался. Как бывший обер-квартирмейстер русской армии, он знал боевые возможности бывшего Великого Княжества Финляндского и теперь размышлял: откуда сто тысяч штыков? Впрочем, думать долго ему надоело.
– Не знаю, - сказал он честно.
– Но штыки у него есть... Голубчик Владимир Владимирович, - обратился Миллер поласковее, - я желаю, чтобы Петроград достался нам, то есть пусть он подчинится Архангельску, как только у нас установится с ним связь через Званку... Хотя Маннергейм и отпирается, не признавая того, что бандиты в Карелии - это его бандиты, но все же попробуйте уговорить барона: пусть карельские отряды подчинятся в оперативном отношении нам! Если же, не дай бог, Маннергейм заведет с вами речь о независимости Финляндии, то вы, Владимир Владимирович, как-нибудь золотою наивной рыбкой увильните в сторону: ни да, ни нет...
– Он еще попросит у меня Печенгу, - вставил Марушевский.
– Черт с ней, с этой Печенгой, пускай Маннергейм сам разбирается там с нашими монахами. А пока вы будете в Хельсинки, я стану писать Черчиллю, я буду писать Колчаку, мы снова бросим клич к населению... Ружье - в руку, икону - на грудь, крест - на шапку - и вперед за отечество!
* * *
Над архангельским кладбищем - тишина, тишина, тишина.
Редко залетит сюда одинокая чайка, и крикнет над могилами: "Чьи вы? Чьи вы?.." - и улетит обратно, в простор Двины.
Вот лежат французы; вот пристроились особнячком посланцы из далекой страны кенгуру и эму; вот кресты над могилами итальянцев, а там, подальше чеканные ряды американцев...
Собрались живые и мертвые. Мертвые лежат под землей, и взметнулся над ними громадный флаг их страны - синее небо в золотых звездах штатов. А живые пришли сегодня сюда, чтобы проститься с мертвыми. И над рядами мертвых ряды живых преклонили колена.
Царила минута торжественного молчания... Ни звука.
"Чьи вы? Чьи вы?" - покрикивала сверху чайка.
Наконец раздалась команда:
– Шляпы надеть! Встать!
Встали янки и построились фронтом - лицом к кладбищу.
Молоденький горнист, почти мальчик, вдруг оторвался от рядов - пошел плача, закрыв глаза... Пошел прямой на могилы.
И вот блеснула медь, вскинутая к солнцу.
Нота, две, три. Больше не надо. Но этими тремя нотами горнист-мальчик сказал что-то очень печальное всем усопшим.
Это было "последнее прости". И тогда американцы заплакали.
Они уходили сейчас. Мертвых они не могли забрать с собою. Мертвых они оставляли в России. Они уходили, разбитые в этой войне с большевиками не пулями, а идейно.
И прямо от кладбища повернули к тюрьме, где сидели их товарищи. Освободили и тогда направились к пристаням - на корабли.
Сброшены
Прощай, Россия! Прощай, мужик, подметающий за нами пристань. Прощай и ты, русская баба в переднике, торгующая квасом...
А на палубах, среди серых курток солдат, цвели яркие разводы женских платков и шалей; сверкал поморский жемчуг на бабушкиных кокошниках, самоварами расфуфырились старинные сарафаны. Да, это так: многие янки уезжали на родину женатыми. Им нравились русские поморки, эти статные волоокие красавицы с сильными мышцами рук и ног, с высокой грудью. И взлетали шляпы, метались платки.
Прощай, прощай... Городу Архангельску - слава!
Далеко в океане им встретились два громадных левиафана, - это плыли из Англии два русских корабля "Царь" и "Царица", под палубами которых разместились сразу две британские бригады; они шли на Архангельск, откуда должны прорваться на Котлас, и...
Верить ли в это? Нет, уже не следует верить!
Глава одиннадцатая
Рыдали за околицами писклявые гармоники:
Ох ты да ух ты!
Ехал парень с Ухты...
Ехали ухтинские парни: сапоги в гармошку, губы отвисли, пьяные, и роняли с телег егерские фураньки. Винтовки у них русские, ружья ижевские, автоматы английские, пистолеты германские, гранаты французские. Зато самогонка - своя, карельская. Ох и злющая самогонка: как хватил стакан так сразу брысь в канаву!
– Ти-ти-ти-ти!
– настегивали лошадей, и кони неслись, все в бешеном кислом мыле...
Ухта - столица "великого всекарельского государства"!
Топятся бани над озером, голые бабы, распаренные докрасна, бегут по душистым тропкам, с визгом кидаясь в воду. А за ними - егеря, тоже голые. Пищат бабы, когда их щупают в мутной воде.
В крайней избе, под петушком резным, правительство и господа министры. Вроде - сенат! В сенцах - бутылки с коньяком шведским. Иногда в разговоре нет-нет да и собьются по старой памяти на русский язык: болтают на русском, ибо финский им внове. Со стенки, из дешевого багета, скорбными глазами мученика взирает на "сенат" чахоточный Алексис Киви, - вот уж никогда не думал этот святой человек что попадегв такую грязную компанию. Впрочем, это закон истории любое движение, самое подлое, всегда пытается связать себя с именами, которые дороги в народе. Выискивают фразы, листают желтые интимные письма - хотя бы слово, похожее на то, что говорят сейчас за бутылкою шведского живодера.
– Карьеля, Муурмани, Аркангели, Канталахти, Пиетари... Куда ни ступишь, везде найдешь следы финских племен. И не там ли, где бушует Кивач, жил добрый Вяйнямейнен, а в Ухте его матушка?
В округе Ухты - деревни и хутора, лесосплавни и делянки; всюду люд, и пекут блины из белой американской крупчатки{34}. На стенах изб, в сенцах и на заборах висят листовки, отпечатанные в Сердоболе - там, в этом крохотном городке, идейный центр всекарельского движения, и "Сивистус Сеура" ("Общество просвещения") просвещает Карелию ножом и пулей... Только в этом краю учителя и врачи были убийцами. Непонятно, как это сложилось исторически - то ли виновато "Сивистус Сеура", то ли сама лесная дичь делает из человека зверя, - но именно в эти годы здесь самые дикие хулиганы были из числа учителей и сельских лекарей...