Из тупика
Шрифт:
Сейчас они отступают. Отступают. Отступают.
Не так уж все страшно: они не отступят!..
– Милиционеров, - велел Спиридонов, - тоже на фронт... А где это музыка наяривает?
– спросил, прислушиваясь к мазуркам.
Ему ответили, что на вокзале, воодушевляя бойцов, идущих на передовую, уже второй день играют гарнизонный оркестр.
– Пусть доиграют и - на фронт!
Музыканты сложили блестящие трубы и зашагали босиком по грязи. Им выдали учебные винтовки - с дыркой в канале ствола, и при каждом выстреле лица музыкантам обжигало выхлопом раскаленных пороховых газов. Их легко было узнать среди бойцов,
– Они уже рядом. В шести километрах от города...
Новая задача для Спиридонова: эвакуировать буржуазию. Губернские учреждения катят на Вытегру - там все-таки спокойнее. Кажется, из города выжали все, что можно, - все закрыто, пусто на улицах, ревком оставил на весь Петрозаводск только шесть коммунаров... Шесть человек на всю столицу Олонии! Остальные уже там, под Сулаж-горою, они - в бою. И оттуда доносится:
Это есть наш последний
И решительный...
По ночной станции Петрозаводск процокал конный разъезд. Было тихо среди путей, и лошади, высоко вскидывая тонкие ноги, робко переступали через рельсы. Отряд всадников медленно ехал вдоль путей, вдоль эшелонов, пустых и одичалых. Усталые кони, мотая гривами, старались хватить губами первую весеннюю травку. Разъезд как разъезд - удивляться тут нечему. Но при свете луны вдруг блеснули на плечах всадников офицерские погоны...
– Белые!
– началась паника.
– На станции уже белые! Спиридонов выбил окно, выставил на подоконник пулемет.
Длинная очередь трясла и трясла его плечи... И семнадцать часов подряд - с ночи до ночи - Петрозаводск был оглушен ревом снарядов, криками близких штыковых схваток. Семнадцать часов, в крови и грязи, стояли спиридоновцы и рабочие. Колонна за колонной, нещадно поливая все живое огнем, лезли на проволоку враги. Тут уже все перемешалось, - и в русскую речь вплетались слова финна, карелы кричали по-русски, а русские горланили по-фински:
– Такайсин... пошел прочь! Тааксепяйн... назад!
На рассвете никто не верил в тишину. Но тишина стояла над городом и окраинами. Тишина - вязкая, пахучая, дремотная. И пахло ландышами. Враг был отбит, и только трупы лежали по холмам, поросшим свежей гусиной травкой.
– Пить...
– сказал Спиридонов; подцепил из колодца ведро; задрав его над головою, он пил, пил, пил...
– Вот что, - сказал потом Спиридонов, - мы напрасно погорячились... Всех губкомовских из Вытегры вернуть. Семьи коммунаров тоже пусть едут обратно. Мы Петрозаводск отстояли, и не хрена им там болтаться по Курской губернии...
Прямо из боя к нему подошел комиссар фронта Лучин-Чумбаров.
– Дай и мне...
– сказал хрипло.
Был он брезглив, долго глядел в глубину ведра - нет ли там какой гадости. А напившись, сообщил:
– Некогда было сказать раньше... Дело тут такое: тебя, Иван Дмитриевич, к ордену Красного Знамени, - получи и гордись!
– К черту!
– ответил ему Спиридонов, всматриваясь в лица мертвецов. Или всему полку, или никому. Один я ордена не приму!
И пошел прочь от колодца, задевая плечом косые заборы. Ему очень хочется спать... спать... спать...
* * *
На станции Масельгская - тоска, и зябнет под дырявым чехлом нестреляющая пушка; ударника нет как нет, и пальцем его не заменишь... От этого еще тоскливее кажется жизнь: не веселят ее вечерние танцы на перроне
– Французы куда-то провалились!
– кричит он хрипло.
– Давай, только на английском. Пулемет надо зарядить, все ленты расчихвостил... А гада Постельникова еще не встретил...
"Дался ему этот Постельников; спит теперь - и во сне его видит... Однако, - размышляет Вальронд, - небо, как и море, широкое: попробуй, товарищ Кузякин, найди..." Чтобы не есть даром паек, мичман вызвался чинить оружие спиридоновцев. Пулеметы были разных систем: кольты и "шоши", "манлихеры" и "виккерсы", а чаще всего - "максимы", уже изношенные, заедающие при стрельбе. Как-то попался британский "пом-пом", и Женька разобрал его с наслаждением. Вспомнился "Аскольд" - там были такие, против авиации...
Он сидел в избе, где разместил свою мастерскую, и держал в руке новенький английский автомат. Русская армия до автоматов так и не довоевала. Правда, появились одиночные - Федорова и Токарева, но ввести в производство их не успели: началась революция. Оружие хорошее, и стало Женьке опять тоскливо. "Черт возьми, - подумал, - когда оправится Россия от разрухи?" Шумел и шумел лес. Рукою, испачканной в масле, Вальронд подцепил с края стола драгоценный окурок. Над притолокою избы был вколочен гвоздь, чтобы вешать фуражку, и вспомнился ему тут Чехов: " - Вот и гвоздик... Хорошо бы не повеситься!"
Мощным ревом рвануло над лесом, - это опять возвращался Кузякин. На этот раз не один... Сверкающий "ньюпор" красного военлета гнал над рельсами машину британского "хэвиленда". За небесной схваткой следили бойцы; с тряпкой в руке выскочил и Вальронд. Стояли, задрав головы, слушали, как стучат в облаках пулеметы - стрекочут, будто две швейные машинки: шьют да пошивают!
"Хэвиленд" тянуло в лес, но Кузякин простреливал врага с бортов. Он не давал ему воли: вот тебе рельсы Мурманки, и здесь ты угробишься. А в лес я тебя не выпущу, нечего тебе там делать... И два шмеля, обозленно воющих один на другого, порхали над магистралью. Конец врага наступил внезапно. "Хэвиленд" вдруг резко отвернул в сторону и врезался носом в насыпь... Всё!
Кузякин посадил своего "Старого друга" на травку, шагал от самолета к избе, мрачный и суровый.
– Постельников?
– спросил его Вальронд еще издали.
– Ну да!
– ответил Кузякин.
– Станет тебе мой ученик таким козелком летать... Нет, это англичанин, кажется. Он мне что-то орал в воздухе, да я не понял... Хочешь посмотреть?
– Нет. Там лепешка от человека.
– Все будем в лепешку... Где тут лопата?
Кузякин был человеком благородным. Не поленился - саморучно отрыл под насыпью могилу поглубже. Бережно перенес в нее останки британского пилота, которого, как выяснилось из наручного браслета, звали Джеймс Фицрой; этому парню было всего двадцать три года. Какая большая жизнь улыбалась ему каждое утро...