Избранная проза
Шрифт:
Возница перестает расспрашивать нас. Может быть, он и не подумал ничего плохого. Только время от времени с обычными «любезностями» понукает лошадей — дорога-то в гору! Повозка катится, а мы в полузабытьи едва понимаем, куда нас везут и зачем. Деревья, скалы, кусты, все двоится в наших глазах, принимая самые причудливые очертания. Иногда я стукаюсь головой об голову Стаматко, но он, как и я, не чувствует никакой потребности отодвинуться, да мы и не в состоянии этого сделать. Болезнь все больше разбирает нас, разрывает нам все нутро. Нам кажется, что мы движемся не вверх,
Приоткрыв один глаз, поглядываю на кусты вдоль дороги: каждый куст или дерево напоминает какое-нибудь животное — почему это все вокруг столь необычно, неестественно, преувеличено? Руки мои высохли, как у покойника, ногти отливают синевой. Да, все ясно, сомневаться не приходится, только бы скорее все кончилось!
Солдат останавливает лошадей и расталкивает нас:
— Эй, ребята, слезайте, приехали.
Приехали? Куда приехали?
Открываю глаза: кругом бескрайняя холмистая местность, изрезанная оврагами, кое-где покрытая плешивым лесом.
— Отсюда вам напрямик — полковой лазарет вон там. Я, правда, точно не знаю, но раз вы говорите: он в Драмче, то Драмча — вот она.
Действительно, вдали, словно заплаты, маячат на убогом пейзаже несколько домишек и загонов для скота. Где-то там лазарет. Мы с трудом слезаем с повозки и тут же валимся на землю; она прогрета июльским солнцем, да и ноги не держат нас. Мы уже не интересуемся друг другом: в нас убито всякое чувство, всякая воля.
Солдат хлестнул лошадей, и повозка понеслась вниз, словно убегая от опасности. Впрочем, зачем напрасно укорять возницу, ведь у человека важное поручение, — он едет за снарядами. Благодарение богу, что хоть так помог нам…
Нет, мы уже не люди — так безразличны мы друг другу. У нас одно только желание — лежать, пока не угаснет последняя искра жизни.
— Пойдем, — говорю я, толкая товарища локтем. — Нужно идти!
— Нет, — мотает он головой и указывает на дуло винтовки.
Проклятая мысль! Она шевелится и у меня в голове. Зачем позволять смерти издеваться над нами, топтать нас, превращать в трупы, в падаль, когда в нашей власти опередить смерть?
— Нет, — говорю, — глупо, и, кроме того, — надрывно кричу я, — не все умирают!
Мы лежим ничком, лежим час, два — в надежде, что силы возвратятся к нам, вернется бодрость. Проезжают повозки, проходят раненые, останавливаются около нас, перекидываются с нами словом-другим и тут же, словно ошпаренные, отступают назад и спешат дальше. Стаматко, видимо, более истощен, чем я: на все мои предложения встать и пойти отвечает отрицательно.
В конце концов мы трогаемся по направлению, указанному возницей. Вернее, тащимся. Раны уже не причиняют боли — мы не обращаем на них внимания, но странно, что мы до сих пор не бросили винтовок, когда нет сил, чтобы нести даже пачку патронов.
Не пройдя и сотни шагов, снова ложимся. Ложимся вниз лицом, чтобы не видеть неба, — в его свете чудится насмешка над нашим жалким положением. Лицом к земле, которая скоро примет нас, — в таком положении застала нас ночь с ее звездами и неизвестностью.
Я
Нет сил даже голову повернуть. Что со Стаматко? Эта мысль поражает меня. Очевидно, я начинаю терять представление о времени. Давно ли мы, шатаясь, как пьяные, шли рядом по дороге смерти?
С трудом протягиваю руку и нащупываю ранец у него на спине. Только сейчас ощущаю, как мучительно лежать без подушки. После долгих усилий снимаю ранец и подкладываю под голову. Рядом со мной винтовка, но она уже не вызывает былого благоговения, скорее — полное равнодушие. Хотя она и сослужила службу — заменила костыль.
Во рту горечь. От долгого голодания слюны почти нет, язык сухой, омертвелый. Думал ли я когда-нибудь, что доведется подыхать от холеры в этой чужой и пустынной местности, поросшей орешником и терновником? Такое и в голову никогда не приходило, да чего не делает с человеком война! Ставит его в самые противоестественные и глупые, в самые унизительные положения, чтобы затем раздавить, как муху или червя. Примером тому мы — я и Стаматко. Вот она — собачья смерть.
Время от времени до меня долетают глухие, хриплые стоны, похожие на вздохи умирающего. Догадываюсь — это охает от боли Стаматко. Рана мучает его, постоянно напоминает о себе. Счастливец! Если он способен чувствовать боль, значит, в нем есть еще жизнь. А моя нога словно одеревенела. Ни малейшей боли, никаких признаков жизни. Впрочем, черт его знает, что это такое…
Смотри-ка! Все это, оказывается, сон. Ох, какой ужасный, мучительный сон! И позиции и сражения — все это приснилось мне. Только одно не сон — фельдфебель Запрян. Он стоит перед ротой во весь свой исполинский рост, с черными усищами, как всегда аккуратно причесанный и выбритый (у него был свой «придворный» парикмахер), и, кривясь неизменной презрительной улыбкой, мягким баритоном скандирует:
— Ротный недоволен вами. Сообщаю об этом, чтоб вы знали… Такой, говорит, распущенной команды мне не нужно. Кто служить не желает — скатертью дорога, пускай убирается…
— Как это убирается, господин фельдфебель? Такое говоришь, чего и быть не может.
— Это какой умник там возражает? А ну-ка, ну-ка, поглядим на него. Пусть выйдет на два шага вперед. А, это ты, Лазар? Знаешь, что я с такой интеллигенцией делаю? Сортиры чистить посылаю.
Лазар не сдается:
— Работы мы не боимся, господин фельдфебель. Люди бывалые.
— Ясное дело, не нам чета!
Он подходит и хватает Лазара за ухо, немилосердно выкручивает, затем принимается бить по лицу: сначала правой рукой, потом левой, снова — правой и снова — левой.
— Кто служить не желает — скатертью дорога, пускай убирается.
Легко сказать, а попробуй сделать. Да-а-а…
Бр-р-р! Холодно. Удивительно все же, что я чувствую холод. Ночью, пока я лежал на животе и звезды совершали надо мной свой путь, я, погрузившись в небытие, как бы отсутствовал.