Избранница Наполеона
Шрифт:
Я поднимаю крышку и обнаруживаю внутри пачку конвертов. Смотрю на Гортензию — не передумала ли, и та кивает.
— «Двадцать девятое декабря 1795 года», — вслух читаю я. Это было пятнадцать лет назад, еще до Египта и Австрии и даже до французского престола. — «Я просыпаюсь весь наполненный тобою. Твой образ и хмельные наслаждения прошлой ночи не отпускают меня ни на миг. Сладостная и несравненная Жозефина, как странно ты действуешь на мое сердце! Ты на меня дуешься? Ты несчастна? Расстроена? Душа моя разбита горем, и нет покоя твоему обожателю. Да и могу
«Хмельные наслаждения прошлой ночи не отпускают меня…». Пытаюсь представить, как такие слова пишет мне Адам… Поверять это бумаге… Вниманию досужих глаз…
— Она была его первой любовью?
— Наверное.
Я беру другое письмо и читаю, на сей раз про себя.
«Твои письма составляют отраду моих дней, и эти счастливые дни выпадают мне нечасто. Жюно везет в Париж 22 знамени. Ты должна вернуться сюда вместе с ним, слышишь? Если же мне выпадет несчастье видеть, что он вернулся один, — пусть лучше не возвращается! Неутешное горе, безысходная боль, нескончаемая печаль — вот что меня тогда ожидает.
Мой обожаемый друг, он увидит тебя, он будет дышать тебе в висок! Быть может, ты даже удостоишь его редкой чести поцеловать тебя в щечку? Я же буду один и так, так далеко!
Но ты ведь скоро приедешь, да? Ты будешь здесь, рядом со мной, у меня на груди, в моих объятиях.
Лети же сюда, лети на крыльях!.. Целую тебя в самое сердце и ниже, гораздо ниже!»
Я потрясена.
— И они все такие?
Гортензия очень смущена.
— Не все. Но… многие.
— А он был страстным, — замечаю я.
— Ему тогда было двадцать семь, а не сорок, ваша светлость.
— А теперь его страсть обращена куда-то еще.
— Да. Его страсть — война.
— А вас не огорчает, что ваш супруг лишится короны?
Ей предстоит в одночасье превратиться из голландской королевы во французскую принцессу.
— Я все равно в Голландии не королева в полном смысле слова, — отвечает Гортензия. — Я не говорю на их языке, не знаю их обычаев. Мой дед управлял сахарной плантацией. Я не то, что вы.
— Но вы родились аристократкой, — напоминаю я.
— Нет. Мой отец усиленно строил из себя дворянина, за что и отправился на гильотину. Он родился на Мартинике, как и мать. Королевской крови в нем не больше, чем в Полининой собаке.
Я невольно хохочу в голос. Она прикрывает рот ладошкой, и мы заливаемся вместе. Гортензия мне импонирует.
— А кстати, я слышала, вам из Вены везут вашего песика.
Я таращу глаза. Откуда она может знать?
— Он же мне только что сказал! — удивляюсь
Она многозначительно улыбается.
— Ваше величество, при этом дворе секреты долго не держатся. Когда вы узнаете, что беременны, пол-Франции будет знать об этом в тот же день.
— И с вами так было?
— Да. — Она пьет чай, и в комнате повисает неловкое молчание. — Даже сейчас, два года спустя, думать об этом невыносимо, — шепчет она.
Моя мать похоронила троих детей и рассказывала, что чувство утраты никогда не ослабевает, боль лишь немного притупляется. Я глажу Гортензию по руке.
— Мне очень жаль, — говорю я и думаю: неужели через семь лет у меня за спиной будет столько же горя?
Она быстро утирает слезы.
— Император не одобряет проявления чувств. Такие уж они, мужчины.
Я думаю об отце, который слег от горя, когда умерла мама, об Адаме, который был сам не свой, когда Фердинанд сломал руку, упав с подаренной им лошади, и понимаю, что это не так. Но с Гортензией я не спорю.
— А другие ваши сыновья?
— Они в Голландии, — отвечает она. — С отцом.
Она так расстроена этим разговором, что я не расспрашиваю, как это вышло. Вместо того я решительно заявляю:
— Надо заняться чем-то приятным.
— Хотите, прежде чем укладывать вещи, прогуляемся по Фонтенбло? — предлагает Гортензия.
Я улыбаюсь.
— А давайте!
Итак, мы вдвоем обходим залы дворца, и при виде нас у придворных лезут на лоб глаза: дочь Жозефины с девятнадцатилетней новой императрицей Франции.
— Вам не кажется, что на нас все пялятся? — шепчу я.
Она хмыкает.
— Это уж как пить дать, ваше величество.
Мы останавливаемся во всех основных помещениях, и Гортензия рассказывает мне историю каждого из блещущих золотом залов дворца. Здесь есть комната, где Полина совратила своего последнего любовника. А вот — передняя Людовика Четырнадцатого, в которой за тяжелыми портьерами пряталась его фаворитка, когда неожиданно нагрянула королева.
— А в этом дворце хоть один человек обходится без супружеских измен? — спрашиваю я.
Гортензия прислоняется к колонне и задумывается.
— Супруги Готье, — с серьезным выражением отвечает она наконец. — Они познакомились еще детьми и до сих пор влюблены друг в друга.
Я изумленно взираю на нее, и, сообразив, как прозвучал ее ответ, Гортензия краснеет.
— Но это правда! — отвечает она.
— А верность ради собственных детей? Такое понятие здесь отсутствует?
Она с любопытством смотрит на меня, видно, что ее тянет поговорить.
— Ну же, говори! — требую я, поскольку кроме нас двоих тут никого нет.
— А вы будете хранить верность Наполеону? — спрашивает она.
Я думаю об Адаме, и в глазах начинает щипать. Но почему она спрашивает? Я внимательно смотрю на нее, и она вдруг вздыхает.
— Я никогда не стану для него шпионить. Ни за что! — Я молчу, и Гортензия продолжает: — Честное слово, ваше величество, это был невинный вопрос. Когда Наполеон впервые сообщил мне о вашем приезде, я меньше всего думала о том, чтобы стать вашей статс-дамой. Мне это было нужно, как…
— То есть — совсем не нужно, — подсказываю я.