Избранное
Шрифт:
— …вот такие пироги, Люда, — сказал я, — так что советчик из меня в этом вопросе явно худой. Но, если уж так вот, по здравому смыслу, то это, наверно, неплохо. Все-таки Товстоногов… Мэтр, говорят. Вы-то сами хотите работать с ним?
— Не уверена… — обрывисто и непонятно завершила разговор Людмила и вернулась к микрофону.
Я внимательно посмотрел ей в обтянутую свитерком спину, в который раз, небезболезненно, отмечая все-таки удивительное сходство актрисы с моей бывшей женой; конечно, не такое уж двойниковое, нет — совпадало лишь внешне типовое, — и поймал себя на мысли, что
Хочет, поди, хочет погреться возле официально признанного кумира, вот и хвастанула небрежностью собственного тщеславия, думалось мне. Выходит, и в соседней с писательской артистической среде бытует эта диковинная форма саморекламы. У нас-то, среди литераторов, ею заражены чуть ли не все. Стоит только остановиться с кем-нибудь на дороге, и — только держись! — встречный тут же после рукопожатия начнет, якобы между прочим, сообщать-рекламировать, где он и чего публикует, где и кто о нем чего сказал и написал, а послезавтра, не позднее, ему предстоит («только это, сам понимаешь, между нами») разговор… и — с придыханием — называется фамилия… Черт-те что! Мне-то до этого какое дело? Я, например, честно, стесняюсь сообщать о своих делах даже друзьям. Они ведь, дела-то, если они действительно делаются — так или иначе окажутся на виду. Чего же о них без нужды кукарекать?..
А спустя недели две или три, точно не помню, в очередной наезд Чурсиной в Москву для очередной порции озвучания, круг этого небольшого, но весьма даже важного эпизода для оценки характера ленинградки замкнулся. Причем совсем непредвиденно для меня. Когда я спросил Людмилу о Комиссаре в «Оптимистической», она рассказала, что рассталась с театром.
— Иди ты! — вырвалось по-мальчишески у меня.
— Да-а… — подтвердила она задумчиво. — Меня не удовлетворили те условия, на которых предполагалось мое участие в спектакле.
Иногда в тонзалах киностудии возникают удивительнейшие мгновения покоя. И — все исчезает: звук, всякое движение, даже табачный запах, к которому во время работы привыкаешь настолько, что не слышишь и его.
Вот в такое мгновение однажды мне и припомнились в тонзале стихи Станислава Куняева:
«Я не завидую актерам — талантам, гениям, которым всю жизнь приходится играть, то воскресать, то умирать. Сегодня — площадной оратор, назавтра — царь, вчера — лакей… Должно быть, портится характер. Игру закончив, лицедей, должно быть, с каждой новой ролью со щек румяна соскребя, все тяжелей, все с большей болью приходит медленно в себя».
Я припомнил эти стихи посредине ночи в мосфильмовском тонзале и мысленно поблагодарил поэта за отслоившуюся от его умных стихов ассоциацию: мне захотелось написать когда-нибудь работу о возвращении в себя.
Я так и назову ее когда-нибудь — «Возвращение в себя».
Ведь все мы, даже не имеющие дела с искусством и литературой, однажды делаемся подлинными, натуральными и наверняка не совпадающими с теми, какими только что были, не сумев почему-то совладать с безудержной силой обстоятельств…
Прошлым летом, в июле, в жару, что многодневно и многоградусно маяла
— По утрам я под Раневскую работаю. Это от сигарет, кофе, гвалта, интернационализма и вообще — черт знает от чего… Здесь же такой языковой коктейль, что мне порой кажется — я не в России. Все почему-то говорят громче, чем это необходимо. Прямо базар какой-то… Но я вас, Юронька, беспокою не поэтому. Приезжайте-ка сегодня, если сможете, вот по такому адресу… запишите… в семь часов. Кажется, удается возможность посидеть спокойно. Поговорить. Я вас приглашаю…
И в семь часов вечера я, ничего не подозревая, приехал на улицу Костюкова. Было душно невыносимо. Пыльные тополя сорили на горячий асфальт спекшимся листом. Меня встретили добродушнейшие хозяева квартиры, причем встретили будто старого знакомого, с которым можно вести себя без обязательной вежливости, а так, по-свойски, но без излишней растопашечности, чем — с порога — понравились мне. Они радушно представили меня уже собравшимся и провели в большую комнату, где я и увидел празднично накрытый стол.
??? — ёкнуло у меня под сердцем, и я растерянно посмотрел сразу на всех.
— День рождения Люды. Ровно сорок… Юбилей.
Я покраснел. За свою недогадливость, бесподарочность и прихлынувшее чувство благодарности Людмиле за столь неожиданное доверие: на такого рода праздники приглашаются только близкие и чем-то дорогие люди…
Опущу массу подробностей того вечера, а сакцентирую вот на чем: виновница торжества появилась за столом с «небольшим» опозданием — в половине двенадцатого ночи. Только к этому времени завершилось финальное заседание жюри, на котором и определились победители фестиваля. А до половины двенадцатого гости и друзья Люды говорили и говорили о ней, и больше всего почему-то мне запомнился, тормоша воображение, один факт из ее биографии…
…пятьсот километров пешком, под бомбежками, пронесла Людина мама ее в себе до какой-то деревушки в срединной России и через месяц после начала войны — родила и — сохранила…
Когда за столом подоспела очередь выпить за маму Людмилы и вообще за матерей — я потихонечку встал и вышел в другую комнату, чтобы перетерпеть и не показать другим свою слабину… Ведь я-то не дорос — мне страшно не повезло — до того часа, когда уже навсегда запоминается родная мать…
Вернувшись к столу, я почти сразу же натолкнулся на взгляд Людмилы. Немо и понятно, он обеспокоенно спрашивал: все ли в порядке?
Я ответил глазами же — да, мне хорошо…
А мне действительно было хорошо и в тот июльский вечер, как бывает хорошо, когда тебя сводит судьба еще с одним хорошим человеком. И потом, в паузе, позволившей нам с Людмилой переброситься парой слов, я, совершенно неожиданно для себя, сказал ей:
— Люда, нам надо обязательно однажды поговорить с вами. Часов пять-шесть подряд…
— Зачем?
— Для того чтобы я сделал для вас подарок. Написал о вас так, как никто о вас не напишет… — Я на всякий случай улыбнулся.