Избранное
Шрифт:
Пока готовили новую распорку, вздутие стены пошло с молниеносной быстротой. За криком людей и жужжанием моторов треска не слышал никто. Сперва вспучило две шпунтовины, потом зыбучая сила плывуна вклинилась в щель и вдруг раздвинула её, как пьяный распахивает дверь. Вслед за тем в расщелину засвистал ил, и, когда началась эта беспримерная борьба, людям было уже по колено.
Бураго нашёл Фаворова на втором ярусе полатей:
— Ну, как, жених? — спросил он тихо, мало заботясь о том, что выдаёт себя с головой.
— Ерунда прёт… — осипшим голосом сказал Фаворов, пропуская мимо себя бегущих в яму людей.
— А вы интересовались, почему прёт ерунда? — спросил старый инженер, обтирая заиндевелые усы.
— Очевидно, при забивке… — Лихорадка мешала молодому инженеру говорить слитно. — При
— Что могло случиться? — Губы Бураго опухли, точно искусанные злым насекомым.
— Мог произойти перекос… — Глаза Фаворова были воспалены, зрачки заплыли красным туманом и стали одного цвета с лицом. Разговаривая, он держался за стойку и старался отвечать по-военному кратко.
Бураго спросил:
— Почему вы дрожите?
— У меня грипп… — и, дрогнув, прибавил, — третий день…
Бураго выпятил губу, носки его сапогов стали вовнутрь. Его раздражало упоминание Фаворова о трёх гриппозных днях, в течение которых тот не выходил из водонасосной; ему показалось, что Фаворов ждёт похвалы своему энтузиазму. Невидимое насекомое ползало по лицу старика, которое опухало, и самые зрачки становились как два точкообразных укуса.
— Ваше место там, внизу, товарищ прораб. Потрудитесь спуститься… вы мне отвечаете за шпунт! — властно сказал Бураго, сунув пальцем туда, в одиннадцатиметровую глубину, где почти вслепую происходила драка со стихией.
Насосы хрипели, как люди; было и в этом хрипе что-то от первородного Адама, когда обрушивалась на него гора. Лампы казались слишком тусклыми; мало было бы и солнца осветить страх и ярость людей. В пролом толстым гнутым снопом лез плывун; соседние сваи медленно поворачивались на своих осях, образуя ещё больший разворот. Похоже было, будто всей Соти с песками, лесами и болотами предстояло пробиться в эту скважину. Упираясь в ползучую трясину, мокрые люди пытались зажать досками открытую рану. Шёл плывун. Подземный напор откидывал людей назад, доска скользнула по течению, и опять в полном молчаньи возобновлялось неравное это соревнованье. Насосы не справлялись с нагрузкой; добавочная смена, вызванная до срока, еле успевала отвозить наверху вагонетки с породой, но уровень повышался. Жидкий, крупичатый холод затекал через голенища в сапоги. Представлялось, будто плывун становится жиже, и, хотя со стороны реки штольню защищала широкая свайная дамба, все ждали, что через минуту сюда бурливо и резво вплеснётся Соть. Какой-то длинный человек на нижнем ярусе метался и паясничал, чтоб подбодрить уже выбившихся из сил рабочих. Увадьев, наклонясь над провалом, едва узнал в нём того ворчливого десятника Андрея Ивановича, который ещё недавно поддразнивал его богом.
— …ей, ей! — непонятно выкрикивал он, — херувимушки, не уступайте!.. жми её, сволоту… Братушки, жану отдам, молодуху, только сорок годков и пожили, ей, ей… Тесину-то справа заноси, упрись, упрись… Братушки! — Но крик перекатывался в нелепый взвизг, и вот становилось страшным и неоправданным его добровольное юродство.
Увадьев прыгнул вниз, в застылое хрипучее молчание, где как будто нехватало его одного; бездействие стало ему невыносимо. Плывунная гуща смягчила паденье. Нашлось место и ему, никто не узнавал его, несчастье сравняло всех. Теперь вместе с остальными он силился заткнуть дыру, и порой уже дразнила удача, но затем лишь, чтоб ослабить боевую бдительность бригады. Увадьева толкнули распоркой справа, потом слева; его притиснули к самой двери, и вдруг стало ясно, что только пары его рук и нехватало этой рукопашной. Мускулы его напружились, и давно утраченная, грубая, почти ураганная радость физической силы вздыбила ему сознанье, точно внезапно включили пропылённый мотор. Тяжко переваливаясь через доски, плывун лился ему на плечо, давил земляным знобом, затекал к спине и в итоге лишь умножал злую волю к преодолению.
— Погибнут, комиссар, твои сапожки, — прохрипел кто-то сбоку. — Весь глянец к чортовой матери сойдёт.
За спинами других Увадьев узнал Акишина; такая выпадала им судьба — встречаться только на несчастьях; пятнистое от грязи его лицо изображало натугу и заразительное веселье: бывалому этому старику ведомы были в жизни и не такие приключенья.
— Здорово,
— Маненько выпивам… Заклинивай её, заклинивай, колтушком забивай! — заорал Фаддей на парня, суетившегося с семиметровой распоркой.
Шпунтовины укрепили подкосами, нужна была особая смётка, чтоб не задеть никого в тесноте. Дыра уменьшалась, и, хотя поток плывуна не переставал, борьба с ним стала легче; четыре последующих крепи остановили его совсем. Шахта стала пустеть, пошли табачные дымки, Андрей Иваныч ругательно вызванивал новую смену, Бураго взглянул на часы; обе стрелки стояли на одиннадцати. Фаворов устало сидел у мотора, и, когда Бураго подошёл к нему, он показался ему таким же старым, как он сам.
— Вам вообще чрезвычайно везёт, молодой человек, — вразумительно сказал главный инженер. — Примите грамма полтора аспирина и попросите Сузанну Филипповну прикрыть вас ватным одеялом… я распорядился временно заменить вас Ераклиным. Ватное одеяло — великая вещь, молодой человек! — и, не дожидаясь ответа, вышел на улицу, ледяную, как его судьба.
Над рекой вылупливалась из облака луна, и вдруг в лесных отдаленьях, залитых бесплотным синим светом длительный и знобящий, понёсся волчий лай. Бураго шёл важно в направлении лая; сапоги его давили алмазы, а из каждого раздавленного возникала тысяча новых, и каждый был тысячекратно ярче прежних… Вскоре его перегнали земплекопы, спешившие в бараки переодеться.
Трудней всего давался последний метр, уставали и моторы, — работа круглые сутки велась с перегретыми подшипниками. Едва достигли уровня чертёжной отметки, сразу обнаружилась последняя трудность: закончить возведение бетонного остова до начала мая, когда Соть выхлестнет из берегов. Неуловимые признаки весны дразнили в этом году Бураго с особой силой; он заразил и Увадьева обыкновеньем, вставая поутру, смотреть на градусник, привинченный за окном. Лиловая струйка всё смелее взбегала вверх, к нулю, и до заветного рубежа, за которым враз откроются хляби, певчие глотки птиц и венчики первых цветов, оставалось не более полувершка. Страхи были преждевременны. Соть просыпалась поздно, и, хотя всё синее становились тени на снегу, ещё не появлялось в мартовских полях слепительного мартовского глянца.
Окно новой увадьевской квартиры выходило на южную сторону: солнце гостевало здесь по утрам. В шесть жёлтый ромб света полз ещё по бревенчатой стене: солнцем Увадьев пользовался, как часами. Когда он проснулся однажды, часы показывали восемь, — в отмену установившихся привычек он проспал начало дня. Зевая и потягиваясь, он щурился в голубой провал окна, одетый в пушистую раму ночного снега. Солнечный поток заливал ему ноги. Давно отцветшая шерсть одеяла пылала зелёным, и всему вокруг сообщался тёплый, зеленоватый полусвет. В раскрытой его ладони тоже лежало приятное, почти весомое тепло, его можно было стиснуть в кулаке и унести с собою, в хлопотливые будни. Весна сигнализировала не этим; другая причина удерживала его в кровати дольше положенного срока. В это утро возраст его увеличился ещё на год, и в путаную цепь ощущений, связанных с этим переломом, включился только что прерванный и непередаваемый словами сон. Опыт сорока отжитых лет давал — так ему нравилось думать — особую мудрость к неизрасходованному остатку, каждый предстоящий шаг, каждый глоток воздуха он ценил теперь вчетверо против той стоимости, которую придавал им хотя бы в юности.
Это праздное лежанье на спине и тугое, почти кристаллическое чувство телесной неуязвимости привело его к мысли, что можно и следует любить своё нескладное тело, начинённое слабостями и оттого целых сорок лет мешавшее ему по-настоящему предаться работе; его не пугала пятая декада, в которую он восходил этим утром. Он сжал кулак и снисходительно разглядывал его грубые про-лиловевшие складки. «Ха, не плохой инструмент… Варварина выделка, увадьевская сталь!» И если б резануть его ножом по складке, на метр брызнула бы из пореза великолепная, клейкая кровь. Сон видел не он, сон видел этот кулак, сон о поверхности округлой, живой и более шелковистой, чем не порванная никогда паучковая паутина. Сон этот убедительнее синего реомюрова столбика возвещал о приближении весны…